Двенадцатый год
Шрифт:
Он, отойдя от нее, опять подходил к ней и клал на плечо руку, ласково оглядывая ее.
– Так это вы, - повторял он: - а! кто бы подумал!.. Рад, очень рад... А что касается до угрозы расстрелять вас, то вы напрасно приняли ее так близко к сердцу: это были пустые слова, сказанные в досаде.
Он остановился, отошел, снова подошел, хотел что-то спросить, но, услыхав шаги в сенцах, остановился.
– А! Александров, - повторил он как бы про себя.
– А теперь вот что, дружок: подите к дежурному генералу Коновницыну и скаяште ему, что вы у меня бессменным ординарцем.
Девушка
– Что это! вы хромаете? отчего?
Девушка опять вытянулась в струнку перед главнокомандующим. Грудь ее подымалась высоко, не по-мужски, и беленький Георгий трепетал на ней. Старик глядел на юного уланика с нежностью и сожалением.
– Вы не ранены?
– Ранен, но легко, ваша светлость: я получил контузию от ядра.
– Контузию от ядра! и вы не лечитесь! Сейчас скажите доктору, чтоб осмотрел вашу ногу.
Девушка сказала, что контузия очень легкая и что раненая нога почти не болит. "Говоря это, - пишет она в своем дневнике, - я лгала: нога моя болит жестоко и вся багровая".
Несколько дней спустя у нее записано в дневнике: "Лихорадка изнуряет меня. Я дрожу как осиновый лист. Меня посылают двадцать раз на день в разные места. На беду мою, Коновницын вспомнил, что я, быв у него на ординарцах, оказалась отличнейшим изо всех тогда бывших при нем. "А! здравствуйте, старый знакомый!" - сказал он, увидя меня на крыльце дома, занимаемого главнокомандующим, и с того дня не было уже мне покоя: куда только нужно послать скорее, Коновницын кричал: "Уланского ординарца ко мне!" - и бедный уланский ординарец носился, как бледный вампир, от одного полка к другому, а иногда из одного крыла армии к другому".
Это, как выражался Бурцев, "измена" его Алексапш своим товарищам наделала-таки беды: Бурцев запил в мертвую голову, бранил весь свет, лез к каждому с кулаками и вообще буянил так, что не знали даже, что с ним и делать. Иногда видели, как он издали грозил кулаком той избушке, в которой помещался главный штаб, бормоча: "Это они украли у нас Алексашу". А когда, бывало, проспится после нескольких дней безобразия, то непременно раздобудет где-нибудь бутылку сливок и смиренно тащит ее к "подлецу Алексаше".
Через несколько дней Кутузов велел позвать к себе Дурову. Она вошла, звякнула шпорами и вытянулась свечкой. Старик улыбнулся и быстро подошел к ней, так быстро, как только позволяли старые, развинченные ноги.
– Ну что, мой друг (он взял девушку за руку - рука была холодна, как у мертвеца), - покойнее у меня, чем в полку? Отдохнул ли ты? что твоя нога?
Она молчала, чувствуя, как холодная рука ее дрожит в теплой пухлой руке старика. Старик взял обе руки девушки, как бы стараясь отогреть их в своих руках.
– Что же, дружок, отдохнул?
– Нет, ваша светлость: нога болит, каждый день у меня лихорадка... я только по привычке держусь на седле, а сил у меня нет и за пятилетнего ребенка.
– Бедное дитя!
Старик притянул ее к столу и посадил на лавку.
– Бедное дитя!
– повторил он, качая головой.
–
И вдруг, при этих словах, страх напал на сумасбродную девушку... Бросить все, отказаться от того, что она лелеяла в себе с детства, с чем срослась, сроднилась родством страданий...
– Ваша светлость!
– В голосе ее дрожали слезы.
– Как же я поеду, когда ни один человек теперь не оставляет армии?
– Что ж делать, дружок, - ты болен! Разве лучше будет, когда останешься где-нибудь в лазарете? Поезжай! Теперь мы стоим без дела, может быть, и долго еще будем стоять здесь.
Потом, взяв со стола одну бумагу и ткнув в нее пальцем, он как-то странно засмеялся.
– Да, да, непременно уезжай, дружок!
Он взял со стола сверток и подал его девушке, с любовью следившей за его движениями.
– Вот тебе деньги на дорогу - поезжай скорее... Если что нужно, пиши прямо ко мне - я все сделаю... Мне и государь говорил о тебе... Уезжай же скорей, а то... (старик нагнулся к самому лицу девушки)... Беннигсен донес государю, что мы (он подчеркпул мы) с тобой тут сибаритничаем и что ты моя любовница, переодетая улаником...
Девушка вспыхнула, вскочила; глаза ее чуть не брызнули слезами.
– Да, да, донес государю, только не назвал твоего имени, а наш ангел, государь, прислал этот гнусный донос ко мне...
Девушка не выдержала: из глаз ее брызнули слезы.
– Ну, полно, полно, дружок!
– утешал ее главно-комавдующий, и нежно, словно ребенка малого, взял за подбородок и приподнял плачущее лицо.
– Не плачь, мой друг!.. И это воин! противник Наполеона! ах!
И старик так сжал и приподнял ее трясущийся подбородок, что девушка невольно, сквозь слезы, улыбнулась.
– Ну так вот на же! Пусть не даром говорят, что ты моя любовница - на же!
И он, не отнимая руки от ее подбородка, поцеловал ее сначала в губы, а потом в лоб.
– Ну, а теперь прощай, дружок!
Девушка бросилась целовать его руки и, заплаканная, ничего не видя, воротилась в штаб, который помещался в одной из соседних крестьянских избушек. На пороге она столкнулась с Бурцевым, у которого из шинельного кармана торчало горлышко бутылки со сливками.
– Вот тебе, Алексаша...
Девушка как-то порывисто обняла его и снова заплакала.
– Прощай, Бурцев, прощай, мой добрый и честный друг! Я еду домой, в отпуск...
Бурцев задрожал и выпустил из рук бутылку, которая стукнулась об порог и разбилась.
Прошло еще несколько дней.
Глухой осенний вечер в далеком прикамском захолустье. Из мрака чуть выглядывает разбросанное по горному берегу Камы жалкое жилье. Хоть бы фонарик на улице! Это - Сарапуль город.
В одном небольшом домике, на берегу Камы, светится огонек. Войдем туда. Огонь только в одной комнате. За столом сидит старик в халате и молча курит длинно-чубучную трубку: тип старого гусара на покое. Тут же, облокотившись обоими локтями на стол, мальчик лет четырнадцати что-то читает вслух: "Злодеи не пощадили храмов божиих..."