Дьявольский рай. Почти невинна
Шрифт:
...Между костелов зелени, темно-черно-оливковой, путешествовали мои слезы. Луна была там, на небе, понимающая крах надежд, безоблачно проливая холодный свет на победу реальности. Пустота была естественной, и все чувства отдавали лишь глухой болью. Я стояла по колено в шелковистой траве, влажной остатками минувшего дня. День умер. Если присмотреться внимательно к этим капелькам, то в них можно разглядеть радужное переливание чьего-то сегодняшнего счастья... вечную раздвоенную ухмылку Ай-Петри. Дыхание Имраи.
Гора еще не приобрела свой хокусаевский гладкий силуэт, сумерки не сгладили ее взволнованных краев. Они розовели закатом; эта слабая, персиковая, как теплый сентябрь, полоска была воплощением образа моей надежды. Вот сейчас и она пропадет, превратившись в ветер.
Я
Я расслабилась, являя приветливость и угодливость мрачному отцу, пьющему портвейн, который играл луной в помятом стаканчике из-под йогурта. С видом великого философа он глядел на это сытое светило, слишком подлое, чтобы быть сегодня полным. Я сидела с ними – третья лишняя, и пыталась расшифровать орнамент послания черных веток над обрывом. Хотела проснуться, но грезы не отступали. Обыденность звала, как зовет соблазн забыть о Гепарде в сложной игре с воспоминаниями. Они есть... Но этот демон идет, ходит вокруг слайдов некрымских реминисценций, он пляшет в линзе проектора. Он вытатуирован на внутренней поверхности моих век. Я думаю об Имрае и я думаю о нем, находя каплю моря в каждом его движении, в его бровях, в его лице, в силуэте и негативе его фигуры, захваченной нескончаемыми гиацинтовыми танцами в калейдоскопе этого умственного паразитизма. И я люблю его... я люблю его, как эти звезды. И лишь его глаза, золотистые, непрочитываемые, застланные огнем, не таят в себе ничего имрайского. Может быть, только восход теплым влажным утром. Мое лицо тогда тоже покрывается нежной золотистой сеточкой, и весь мир золотеет перед тем, как дать дорогу алому торжеству еще одного рождения.
Я не могла сидеть вместе с ними. Отец велел идти домой, а я рада была уйти, потому что холод истинный, еще не четко выраженный, притронулся ко мне, и по обнаженному телу бегали мурашки. Своей замечательной одежды я теперь даже не чувствовала. И вся романтика, все тихое, осторожное волшебство этого опустевшего места начинали ускользать от меня, напоследок призывая сбегать посмотреть еще раз. И я бегала. Я бежала прочь от Домика, с каждым новым ударом сердца черпая все больше надежды. Но она рухнула, обдав меня новой болью, и мне ничего не оставалось, кроме как, придя домой, скинуть нелепый сарафан и переодеться во что-то более теплое, соответствующее неромантическому вечеру под звездным небом. Нашла Зинку. Мы стояли на самом краю обрыва, и я отвлекала ее довольно необычной для нас беседой, позволяя себе изредка поглядывать на белое уныние пустоты Капитанского Мостика, фосфоресцирующего под скользящим маячным лучом в этой бессмысленной пустой темноте.
Зинка стянула у своего папаши сигареты и спрятала у якоря, можно сейчас пойти... Когда мы поравнялись с тропинкой к Домику, я попросила ее обождать минутку и, посидев с философствующим отцом, сказала, что это невыносимо, и легко, так невозможно легко, покинула их, встречая Зину горстью поджаренного арахиса.
Покопавшись в траве под каким-то особенным кустом, она, наконец, нашла то, что искала, и мы дружно закурили, переведя целый коробок отсыревших спичек. Я предложила пойти на Мостик, всем сердцем благодаря эту неполную луну за возможность посидеть под ее лучами не в холодном одиночестве. Я не создана для него. Представляю, какими хищными огоньками светятся во тьме алые огоньки наших сигарет.
А дальнейшее было как в сказке:
– ...мы поедем к бабушке, у нее там свин, проказник такой. – Она осеклась, когда я с неожиданной силой стиснула ее худенькую ладошку.
Там, чуть поодаль, путаясь в этих сгустившихся шоколадных сумерках, теряясь в невероятном узоре ветвей, являясь центром этой торжествующей метаморфозы, там был ОН. Да, да, эта утонченная прелесть альхенового волшебства – появляться не сразу, а давать мне видеть лишь графический образ в слепящем в сумерках сиянии моего неописуемого счастья. Он, весь он – парой неотрывных линий на пальмовом фоне этой звездой Имраи, черной, лунной, просто
пошутившей Имраи...– Ах, – выдохнула неслепая Зина, – это... это йог?
Я обняла ее за плечи, пустыми фразами отослала обратно. Я шла к нему, путаясь в высокой траве, шла и, ослепленная этим видением, ориентировалась лишь по картинке, прикипевшей к моему рассудку – вот он, Демон, почти незаметный – лишь слабый очерк гладкой головы, сложенные на груди руки, рюкзак за спиной. Стоит, прислонившись к извивающемуся можжевельнику, противореча всем жизненным правилам, горячий оттиск на сборнике моих снов.
Но где же он?
И вот я стою, беспомощно озираясь, перед белым барьерчиком, отделяющим обрыв и море от моих невротических неисключенностей, совсем одна, и луна как-то укоризненно светит, по-своему желто, намекая на мое печальное слабоумие.
Я начала тихо звать его. Шлепая вьетнамками, побежала по дорожке в сторону пляжей, к шестому корпусу. Везде царила неестественная, сновидческая тишина, и нигде не было ни души, и лишь уныло теплилась тусклая лампочка, вся в мотыльках и мошках, на крыльце тихого здания. Он не мог далеко уйти.
Если он вообще тут был.
Да. Сердце дрогнуло. Стоит теперь под другим можжевельником, все так же расслабленно прислонившись, сказочное очертание из теней и бликов. Я, задыхаясь, бросилась к нему, зажав в зубах сигарету, прижалась к этому сильному теплому телу, почувствовала мягкое скольжение невидимой руки по своему голому загривку.
– Вот ты где... Господи, а я-то думала... – прошепелявила я, задыхаясь и рыдая от едкого табачного дыма.
– Для начала выкинь эту гадость, – сухонько сказал он, выдергивая из моих губ сигаретку. Я уронила голову на стеганое плечо его жилетки, прислонилась ухом к гладкой гепардовой шее. Он заполз рукой мне под куртку.
– Мне это снится?
– Конечно... идем сюда.
Рука в руке. Помню особый хруст травы под ногами, влажный шепот листвы, мерное покачивание густого кустарника. И он, крепко взяв меня за руку, ведет через эти джунгли, ловко прокладывая нам путь, придерживая пушистые ветви над моей головой. Безцикадовость и полная тишина усугубляли немного дымчатое восприятие Гепарда, и я, наученная горьким утренним опытом, шла, крепко обвив руками его голое предплечье, прижимаясь к нему, норовя запутаться в наших быстрых шагах, боязливо озираясь, как бы не проснуться.
Мы вышли на тихую дорожку, залитую по-гепардовски пятнистым лунным светом вперемешку с тенями неподвижной листвы. Чуть дальше была узкая темная тропинка, уходящая за гладкие можжевеловые стволы и пышные, пышущие летом кусты. Дух этой беззвучной ночи распирал их, по-особому витая меж влажной листвы. Туда-то мы и нырнули, спугнув какую-то птицу, которая глухо что-то пробормотала нам в напутствие. Шелест мясистой сочной травы, огромные маки и душистая мелисса устилали наш путь.
Мы остановились на поляне, крошечной, как грот, среди моря можжевельников, фисташек и высокой, по пояс, травы.
– Вот тут я когда-то жил, в гамаке. Где-то здесь валяется моя боксерская груша.
– Укромное местечко...
Он быстро скинул с моих плеч джинсовую куртку, нетерпеливо обцеловал шею и обнажившееся плечо. Я запрокинула голову, и пока мои веки трепетали, словно крылышки танцующей бабочки, я видела, как дивно вспыхивает синее звездное небо, обметанное черным кружевом пышных крон. Оно то загоралось, то пропадало, смытое кубически-коричневым зигзагом мира опущенных век, мигая в том же горячем ритме, в каком он шептал мне на ухо горячее «Боже мой... Боже мой... Боже мой...» И его руки, прогоняя холод, разделывались с молнией на моих штанах. Его горячие прыткие пальцы будто размножились и бесчисленной упругой теплой стайкой разбежались по всему моему телу – заползали в волосы, смыкаясь на моем затылке, стремительно пробегали по шее, одновременно стекали по плечам и предплечьям, были под майкой на спине и, подпрыгнув на ключице, мягко сползали вниз. Штаны смиренно вились меж моих взмокших ног, осторожные проворные пальцы особым аллюром пустились дальше. А я все жалась к нему.