Дьявольский рай. Почти невинна
Шрифт:
Я тут же представила эту счастливую парочку. Сволочь.
– ...и в следующем году я отправлюсь куда-нибудь на Тараханкут или Сарыч. – Широкий жест в сторону Ай-Петри. – Или туда. – Жест еще шире (мои мысли отчаянней) на море за мысом. – В Гурзуф, к Аю-Дагу. Хотя там все слишком зализанно.
– Нет, нет, что ты. Когда я там была, то такие места находила... – (Слабая надежда вновь задребезжала, как пламя незадутой свечи.)
– Верю. – Он встал на руки, вниз головой, показывая, что разговор окончен.
Со слезами на глазах я отправилась на руины первого пирса, и прогулка по этому ржавому скелету напомнила мне о скелетообразности всей моей Имрайской жизни. Внизу мерцало море и, переливаясь
Самоубийство?
Глупо. Крайне глупо. Выход из игры и потеря не только Имраи, но и жизни, несмотря на их идеальное дополнение друг другу, все-таки не самое желательное решение очередного разочарования, так щедро подаренного этой лысой тварью.
Остановилась. Ни разу не дрогнув, таки дошла до конца крошащейся бетонной балки и спокойно села, свесив ноги. Правильно, на что мне эта пляжная скотина, когда есть прекрасный, воздушный и всегда добрый призрак, идущий исключительно за зрачками моих глаз.
Увидев папашину грозную тень, продолжила сидеть. Еще одна беда. Всегда, стоит мне только задержаться хоть на полминуты – он тут как тут. Или вообще задерживаться не надо – он и так может в любой момент свалиться на голову, помяв все мои ладно выстроенные мыслишки.
– Эй, твой папа идет, – заговорило чудище.
– Вижу.
– Так вот, он сюда идет!
– Да знаю я, твою мать, чего ты так переживаешь?
Он аж захлебнулся, нарушив идеальную фигуру японского самурая:
– Я переживаю?! Да ну, ты чего! Я же за тебя, дурочка, переживаю. Не за себя, а за тебя, понимаешь?
Я вздохнула и, посидев еще чуток, подчинилась бородатому зову судьбы и, спрыгнув на холодный бетон, пошла по мокрой гальке первого пляжа, не желая, не в силах сказать ему что-то еще, не в состоянии даже посмотреть. Несчастной я себя не чувствовала – глубина депрессии искоренила во мне какие-либо поверхностные переживания вообще, и даже жалость к себе, так свойственная мне, занимала в душе место отнюдь не самое верхнее.
– Ах, какая честная дочь... – донеслось до меня сверху.
– Иди на х...! – внятно и злобно гаркнула я, наглядно дополняя сказанное характерным жестом.
Над головой скептически крякнуло, и я поспешила ускорить шаг. Папашина шапка грозно маячила за лестницей.
– Пап, понимаешь, я вот там сидела... Тут приперся ЭТОТ, стал что-то варнякать... Так мне вот, прыгать пришлось. Вот.
Siesta
Посвящена походу с Зинулькой на «генералку». Мы не купались и, кроме матросов, красящих ржавые перила, никого не видели и не слышали. Если память мне не изменяет, то именно третьего июля мы решили наведаться на «Ласточку», где работала ее мама. И, наевшись до отвала мороженого, были за пару минут доставлены домой на красном «фольксвагене» к самому Маяку, где нас уже поджидал гневно постукивающий ногой papan, и, пока я вылезала из душного салона, мне казалось, что я рассыплюсь под его испепеляющим взглядом.
Узнав, что я не просто покинула маячный дворик, а еще и имела наглость попереться на саму «Ласточку», стал орать, что как это так, что я вообще значу для Цехоцких, какое право я имею жрать дармовое мороженое и ездить в их машине (про соленые орешки я благоразумно промолчала).
Nach Mittag
Меня глодали не просто волки депрессии, а еще и угрызения совести. Меня осенило, что главный виновник не папаша, вечно меня никуда не пускающий, а я сама, а он просто очень болен. Ему так плохо, как мне, идиотке, и не снилось, и сколько дополнительных мучений создает мудрая гуманная Адора! Закончились раздумья достаточно прозаично – я почти по-киевски рыдала горько и взахлеб почти четверть часа, пока совсем не заблудилась в мыслях и не потеряла
ту игольчатую связь с больной темой (водянистый образ) и изначальным смыслом самих слез. Просто так, без повода, я могу плакать, когда война либо проиграна, либо выиграна, а делать все равно нечего. А у меня еще двадцать три дня впереди! Ровно половина того, что прошло.Мы спустились на пляж с Мирославой и моей племянницей втроем, оставив приболевшего отца дома. Я незаметно напрягалась, силясь сбить в одну кучу все свои жиденькие кисленькие облачка, и пыталась воспрять духом. Шла по ступенькам, загадывая, если последняя будет четной – то папаша придет, нечетной – не придет. Но через час после нашего появления он возник, будто из воздуха, своим появлением практически ничего не меняя. Так как гепардность в этот день выдалась уж больно пассивной, и оба мы пребывали в смутной злобе друг на друга.
А потом, будто из глухого колодца, увидела: That One и моя сестра. Спины. Это был шок. Это было потрясение, это была изощренная жестокость, из всех жестокостей, ко мне применимых. Это была боль – пятнистая, глухая, как шершавый бетон под моими ногами, острая в своем резонансе, полнолунная, знойная имрайская боль. Я стояла, и меня трясло, как осиновый лист, меня кто-то учтиво спросил, не плохо ли мне. Нет! Нет...
Я будто из стеклянной колбы, наполненной формалином, смотрела на искаженный, безмолвный и недоступный мир, на эти две фигуры, пронзительно счастливые. Это безжалостное счастье, струящееся из-под их уверенных, неспешных шагов ранило больше всего. Господи, как же счастливы они... моменты начинания. И меня сжало воспоминание – вот так, два года назад, возможно, в этот же день и час, на ее месте шла и я. Маленькая, рыженькая, в розовом сарафане и тоже счастливая, и тоже свободная, без ига безответной любви поперек всех жизненных свобод.
Мои щеки заливали слезы. Люди смотрели и отворачивались. Я держалась за красные перила и на фоне расплавленного неба, и моря, и гальки я видела мутные пятна двух фигур и эти – лицо-спина, лицо-спина... пирамидально идущие в белесую даль небытия.
Это была уже не ревность и не обида. И как же я не хотела признавать ни одного из этих очевидных чувств. Я отчаянно закрыла глаза на саму себя; я растворилась в колышущемся потоке этих человеческих лиц, этих дымчатых пятен моря, и пляжей, и акварельной Имраи. Я стояла и чувствовала каждый атом этой ауры новых начинаний, окружающей два удаляющихся тела. Я чувствовала, видела, понимала. Все, кроме себя.
Но тут из поднебесья возник папаша. И, смешав море с мокрых волос со слезами на лице, я жестом подлого баловня-карапуза молча ткнула кривым пальцем в эти две спины. И позже, сидя на тех же перилах, уже с соленой улыбкой на потрескавшихся губах, смотрела на удаляющихся папашу с Мироськой – вопиющего и внимающую, злобного, властного и запрещающего и слишком робкую, слишком неопытную для самозащиты. Ей в тот раз досталось так, как доставалось, порой, и мне, по полной программе. Возможно, даже чуть больше, поскольку то, что было для меня делом привычным и обыденным, для нее оказалось грубым и неожиданным. Я улыбалась, забыв про Гепарда, нежащегося на солнце в паре метров от меня, про пляжи, про ласковую голубизну пронзительного неба. Но нанесенная боль и не думала проходить, и всеми позвонками я чувствовала приближение тяжелых времен.
Abend
Я немного успокоилась, но расслабиться не удавалось просто физически. Сестрица вела себя жутко подозрительно, и со всей природной бдительностью младшенького тирана-стукача я замечала каждое фальшивое движение, каждую интонацию и слово, несвойственные ей. Я будто видела ее насквозь, и эта грозная, угрюмая в свой целомудренности дева напоминала теперь веселую школьницу перед первым свиданием. Я замечала то, что никоим образом не должна была замечать, хотя бы для сохранности собственных нервов.