Дюк Эллингтон Бридж. Новелла
Шрифт:
Мэри и Шульца мы с Володей случайно застигли на кухне, они целовались. Увидев нас, хозяйка оттолкнула Шульца и сказала емуfool, было похоже на русское фу. Надо отдать ей должное, она на всякий случай побледнела и сделала вид, что готовится пасть в обморок, воды, крикнул немец. Когда мы выходили, в ее зеленых близоруких глазах стояли слезы — вот уж трудно было предположить, что она умеет плакать. В конце концов ее тоже можно было понять: не всякому по силам разом обрести столь необыкновенную семью.
— Что ж, теперь можно будет заняться наукой, — философски заметил Володя. По-видимому, перспектива воспитывать маленьких фрицев его нимало не волновала. И я лишний раз позавидовал силе духа и дерзости моего друга Теркина, который решился, пренебрегая неизбежными
18
Володя и до того бывал у меня, заглядывал после работы выпить по бокалу калифорнийского. Невозможно было в этом фасонистом холеном господине, уверенном в себе и даже чуть пресыщенном, опознать нищего затурканного эмигранта, каким, по его же рассказам, Теркин был еще лет десять назад. Но подчас, говоря о чем-то, для него важным, он молодел, вспыхивали глаза, он терял роль важного американского профессора и начинал говорить оживленно, становился похож на напористого аспиранта, каким был совсем недавно. Так, во время одного своего визита Володя азартно принялся объяснять мне, отчего Россия никогда не станет частью Европы. Кремль, как самолюбивый юнец с дворовыми наклонностями, никак не хочет согласиться быть провинцией цивилизованного мира, а предпочитает уж лучше оставаться лидером третьего мира, первым парнем на деревне…
— А Горбачев? Он открыл страну, и вот я здесь, перед тобой. Он теперь друг Тэтчер, он отменил цензуру…
— Но он, к сожалению, просто сельский парень и партийный выскочка, хоть и с университетским дипломом…
— Ну как ваш Джонсон, — сказал я, обидевшись за нашу перестройку.
— Ага! — воскликнул Володя, хлопнул меня по колену и расхохотался. — Но поверь мне как историку, после любых реформ свободы в России всегда хватало не больше, чем лет на пять. Свобода всегда приводила страну в истерику и разлад: не только растерянный народ, но и так называемая интеллигенция никогда не знали, что же им теперь с такой бедой делать…
В последний раз он пришел с Мэри. Это был не просто мой ответный прием — я устроил для них прощальный обед, поскольку у меня кончился срок гранта и на следующий день я убывал восвояси, Володя даже любезно предложил доставить меня к рейсу Аэрофлотав Dulles.
Я нанимал нижний этаж трехэтажного таунхауса у незамужней чиновницы Белого дома, которая почти не бывала дома, жила у друга, потом случайно выяснилось, что у подруги. Это была в меру приветливая деловая женщина лет сорока пяти, всегда в строгом брючном костюме, которая попросила меня лишь об одном: не оставлять банки из-под пива на ковре в гостиной. Про женщин ничего сказано не было; и несколько раз я пользовался этим молчаливым ее дозволением, точнее — отсутствием запрета, и приглашал к себе дам, но по русской привычке к избыточной деликатности, всякий раз тогда, когда хозяйки не было дома.
В моем распоряжении, кроме гостиной с выходом в крошечный сад, была спальная, маленькая кухонька и половина ванны, как называют американцы душевую. При этом мое жилище располагалось удобно: недалеко от реки и в двух блоках от нашего с Володей института.
В Вашингтоне за полгода пребывания я нашел-таки в глубине, по другую от меня сторону здания Конгресса, одну русскую лавочку, по-московски ее следовало бы назвать кулинарией, под громким названием Маня и Моня. Здесь продавали Столичную, производившуюся в Штатах по лицензии, ржаной бородинский хлеб с тмином, шпроты эстонские, воблу, австралийское баночное пиво, а также фаршмак, который на ценнике был грубо, от руки обозван селедкой рубленой с яйцом, и собственноручного приготовления хозяйки икру из баклажан, в которой было слишком много уксуса. Так что я решил устроить русский обед с водкой, хотя вино, никуда не деться, было все то же, калифорнийское. Я приобрел в ближайшем супермаркете недорогое аргентинское мясо, приготовил
жаркое и пожарил картошки. В целом получилось нечто среднее между американским country breakfаst и праздничным еврейским ужином в черте оседлости.За столом разговор не клеился, возможно, супруги по дороге ко мне успели поссориться. Они вяло хвалили закуски и мою стряпню, ели мало, к тому же пару раз Мэри сделала вполне русский жест, никогда не виданный мною в американской среде: прикрывая рукой бокал мужа с калифорнийским красным, повторяла тебе завтра за руль. Володя нервничал, вырывался, несколько раз вставал и уходил курить в сад, хотя у меня в доме никаких ограничений на курение не было, и сама Мэри закурила, не выходя из-за стола. То были времена еще курящей почти поголовно Америки, прежде всего из-за привычки старшего поколения к кубинским сигарам, а младшего — к дешевой мексиканской марихуане, которую в тогдашнем Вашингтоне потребляли в школах и колледжах почти открыто.
После обеда, за кофе и десертом, в роли которого выступали сухие эклеры из той же кулинарии, Мэри, когда Володя отлучился из-за стола, украдкой вытащила из сумочки и показала мне какой-то невзрачный камень, чему я весьма удивился. Оказалось, это был осколок Берлинской стены, который она приобрела в Нью-Йорке у русских продавцов.
— Скорее всего эти ребята подобрали его где-нибудь на стройке в Бронксе, — сказал Володя Теркин, появляясь за спиной жены. И добавил уже по-русски: — Я говорил ей, но эта дура таскает булыжник в сумке и даже показывает в университете. Как знак победившей во всем мире американской демократии.
Я никак не мог ожидать, что воспитанный и деликатный Володя прилюдно может обозвать свою жену дурой, пусть и по-русски. Тем более что Мэри в нашем языке сделала известные успехи, но после состоявшегося замужества никуда уезжать с миссией ООН, разумеется, не собиралась — ни в Африку, ни в СССР.
Я похвалил сувенир. И даже подержал на ладони, камень как камень, можно обозвать и метеоритом, русские умельцы вдувают здесь доверчивым американцем и не такое.
— Сколько ты заплатила? — задал я непременный в американском светском этикете вопрос. Мол, недешево обошлось, но вы не прогадали, вещь того стоит.
— Пятнадцать долларов с нее слупили, — опять сказал Теркин раздраженно, а дуру на сей раз все-таки проглотил. — Слушай, — сказал он, меняя тему, — вопрос еще не решен, но возможно зимой я буду в Москве. Твой Горбачев открыл архивы, ну приоткрыл, все равно для американских историков это праздник…
Горбачев, при всей к нему симпатии, был все-таки не мой.
— Что ж, славно погуляем! — обрадовался я, представив себя в роли благодарного гида моего американского товарища. — Запиши мой московский телефон…
И посмотрел на Мэри. Она сидела молча, опустив голову, и все еще крутила в руках свой булыжник. Именно в эту минуту я отчетливо понял, что этот брак трещит по швам и очень скоро они разойдутся. Мне стало жаль себя, как обычно бывает, когда распадаются пары, образовавшиеся на твоих глазах: в конце концов, всякий такой развод ставит под сомнение устойчивость твоего собственного мира.
19
В Москву Теркин прибыл только через полтора года.
Он прилетел после тамошних рождественских и здешних новогодних каникул, к русскому Старому Новому году, который мы и отпраздновали у меня дома. На дежурный вопрос, как там Мэри, холодно ответил, что понятия не имеет.
— Мы давно разошлись, — сказал Володя холодным тоном, и мы никогда не возвращались к этой теме.
Моя жена, наслышанная о Теркине, была к нему ласкова. И ластился рыжий такс по кличке Селинджер, для своих — Селя, улегшись у него в ногах. Володя выпил со мной водки, с удовольствием съел тарелку пельменей, слепленных женой к празднику, раскраснелся и чуть захмелел. Какой прекрасный у тебя дом, сказал, когда я его провожал. Прозвучало грустно, мне стало неловко, что я так уютно устроился. Ехать в такси он решительно отказался. И все мечтательно бормотал о русских женщинах, когда я сажал его в промерзший троллейбус, на обледенелых ступеньках которого он дважды поскользнулся.