Дюма
Шрифт:
14 августа опубликовали конституцию: в ней содержалась Декларация гражданских прав, провозглашалась «народная монархия», король лишался права издавать указы в обход законов. Опора демократии — выборное местное самоуправление. Церковь отделена от государства. (Закон о святотатстве, разумеется, отменен.) Цензуры нет. Возрастной ценз для избирателей снижен. Звание пэра больше не передается по наследству, палата пэров сокращена. Нижняя палата, как при республике, наделяется законодательной инициативой. Но Дюма возмущался тем, что новый король написал «подобострастные» письма другим монархам, что мерзавца Талейрана назначили послом в Лондоне, что палата отвергла предложение Лафайета об отмене смертной казни за политические преступления, что со стен велели смыть все «граффити» июльских дней, — мелочь, но… «Они надеялись, что, убрав напоминания об этих днях с камней, они уничтожат их и в сердцах».
Арель требовал «Наполеона»: в Париже ставятся уже шесть пьес об императоре, надо не отстать. В начале октября Дюма согласился. А через несколько дней Удар ему написал, что Орлеанский его примет. Ранние биографы считали это выдумкой, даже Шопп не уверен, что аудиенция была, однако никто не доказал обратного, а Дюма не утверждает, будто из аудиенции вышло что-то хорошее. По его словам, рекомендацию заменить вандейских священников король признал разумной, но в восстание не поверил; Дюма
Доктор Биксио, который уронил на ногу Александра булыжник, сказал, что идет набор в артиллерийскую батарею Национальной гвардии. Александр написал заявление о приеме в гвардию и об увольнении с должности помощника библиотекаря. «Сир, так как мои политические взгляды больше не соответствуют тем, которые Ваше Величество вправе требовать от лиц, принадлежащих к Вашему дому, я прошу Ваше Величество принять мою отставку…» (Опять недоверие: слишком дерзко, а документ не сохранился. Не можем ни подтвердить, ни опровергнуть, решайте сами, верить или нет.) Всех занимал процесс над Полиньяком и министрами, обвинявшимися в том, что во время беспорядков отдавали приказы, в результате которых были убиты люди. Палата предлагала тюрьму, народ требовал казни: нас убивать можно, а их нельзя? Молодые республиканцы-радикалы подумали, что можно организовать новую революцию, 18 октября попытались вывести горожан на улицы, ходили с лозунгами, клеили листовки, но без толку: людей никуда не «выведешь», если они не хотят. 25-го Дюма начал «эту злосчастную пьесу о Наполеоне, мой кошмар», заранее решил, что выйдет дрянь (большую историческую вещь нельзя написать без подготовки), и свое имя ставить отказался. Кордье-Делану взялся собрать материалы, использовали мемуары Бурьена, секретаря Наполеона, «Историю Наполеона» дипломата Монбретона, бестселлер «Мемориал Святой Елены» графа Лас Каза; третьим соавтором была мадемуазель Жорж, которой Дюма, работавший в доме Ареля, давал текст на правку. За десять дней был готов эпос «Наполеон Бонапарт, или Тридцать лет истории Франции»: 24 сцены, 66 персонажей. Английский шпион, спасенный Наполеоном от расстрела, и французский крестьянин следуют за императором на протяжении его карьеры; все события показаны глазами этих двоих. Автор: «Литературные достоинства пьесы ничтожны, я придумал только шпиона, остальное бессовестно списал у других». Однако современные театроведы считают, что это хорошая пьеса и она бы очень подошла для эпического фильма, вроде «Войны и мира» Бондарчука. Закончив работу, Александр узнал, что принят в Национальную гвардию. «Я достиг венца своих мечтаний: я был артиллеристом!»
Глава четвертая
ТОРЖЕСТВА И АРЕСТЫ
Основная масса национальных гвардейцев была за «сильную руку» и «устои», но артиллерия — особая часть: поступали туда люди с высшим образованием, а теперь собрались отпетые революционеры, включая Кавеньяка, Бастида и Араго. Командовал ею назначенный Лафайетом генерал Жубер, потом Луи Филипп назначил графа Пернети. Было четыре батареи (в первой служил Фердинанд Орлеанский, теперь наследник престола), Дюма записался в четвертую, где было много знакомых врачей и художников. Задача — охранять Пале-Рояль (Луи Филипп, подчеркивая, что он не такой, как прежние короли, сидел там, а не в Тюильри) и парламент. Казармы — в Лувре, трижды в неделю учения с 6 до 10 утра, дважды в месяц стрельбы; на сборах говорили о политике. «Артиллерия была республиканской, особенно вторая и третья батареи. Первая и четвертая были более реакционны, но и там набралось человек 50, на которых можно было рассчитывать». Правда, как писал Дюма много лет спустя, рассчитывать им всем было не на что: «После политических перемен наступает реакционный период, когда материальные интересы преобладают над всем и каждый думает о себе, а правительство этому потакает… Спекулянты и жулики расталкивают друг друга… невозможна никакая деятельность честных людей, все заранее одобряют все, что сделает правительство. Словно дух, который время от времени вдохновляет народы на свершения, рассеялся в небе… Слабых это приводит в отчаяние, но сильные верят и ждут…» Ждать приходится долго: 10, 15, 20 лет, а молодежи хотелось сразу.
11 августа Луи Филипп сформировал правительство в основном из тех, кто подарил ему корону: Лаффит, Жерар, Перье. Но взгляды у этих людей были разные: одни за конституционное правление «как в Англии», другие за то, чтобы все было «как при настоящих королях». Министром внутренних дел и главой кабинета стал 43-летний Франсуа Гизо (1787–1874), депутат (они могли одновременно быть министрами), юрист по образованию и историк по профессии, как Тьер, но более серьезный; сторонник реформ, ненавистник революций, он критиковал политику Карла, Луи Филипп его устраивал, республиканскую партию он называл «отвратительным чудовищем, которое дерзает выставлять напоказ свое безобразие». В конце сентября молодежь, не смирившаяся со «сливом протеста» — Кавеньяк, адвокат Юбер, Франсуа Распай и такой левый, что был левее Ленина, Огюст Бланки, — объявила о создании «Общества друзей народа». Уголовный кодекс, как мы помним, собираться больше двадцати человек запрещал; «Общество» не насчитывало двадцати, но 2 октября Гизо издал приказ о его роспуске.
Кавеньяк готовил заговор — Александр был в этом уверен. Он пытался с ним поговорить, но тот не раскололся. «Я всегда подозревал, что они проверяют меня… Во всяком случае, Кавеньяку было достаточно прийти и убедиться в моей лояльности», — писал он с грустью. Никто не хотел посвящать его в заговор, даже друг Биксио: «Я так и не сумел понять, участвовал ли он в какой-то организации…» Почему его отвергали? Он был штатский, «интеллигентишка», но Этьен Араго, Распай, доктора Тибо и Биксио — тоже… Возможно, считали мягким, нерешительным и к тому же болтуном… А он все запоминал, изучал: в мемуарах содержится полный обзор прессы того времени, в том числе религиозной. Ведь во многом все случилось из-за того, что Карл переусердствовал с религией; как теперь? Он с восторгом писал об аббате Шателе, выступившем с проектом отделения французской католической церкви от Рима, предлагавшим церкви изучать «законы природы», об аббате Ламенне, провозгласившем свободу совести, печати и обучения. В ответ на это «вопль вырвался из сердца церкви, но возглас не радости
и восхищения, но ужаса. Они боялись умных людей…».Лучшее, что сделал новый король, — отменил цензуру; 6 октября во Французском театре начали репетировать «Антони» с Марс и Фирменом. «Одеон» репетировал «Наполеона», императора играла восходящая звезда (и участник июльских событий) Фредерик Леметр. Автор разрывался: «В Одеоне каждому нравилось его дело, и все от директора до суфлера старались помочь мне, тогда как в Комеди Франсез всем не нравились их роли и все мешали автору и его работе… однажды утром мне предложили выбросить второй и четвертый акты… Меня охватило такое отвращение к моему детищу, что я уже был готов его уничтожить; я дошел до того, что считал „Наполеона“ художественным произведением, а „Антони“ — вульгарной поделкой».
Личная жизнь тоже была сложная, путаная. Мелани, узнавшая о Белль, слала угрожающие письма, он клялся, что с той все кончено. Мелани не верила и, вернувшись в середине октября в Париж, устроила разлучнице сцену. Называла Александра негодяем и совратителем и 22 ноября 1830 года составила предсмертное письмо: «Если Вы будете присутствовать при моей кончине, Ваши уста, вместо того чтобы покрыть меня поцелуями, произнесут горькие слова упрека, и слова эти лишат меня покоя и там. Сжальтесь, на коленях прошу Вас о милосердии, — иначе Вы не человек…» Доктора Валерана, знавшего о романе, просила: «Я хочу получить от него, до того как он покинет меня, стихи, пряди волос нашего ребенка… шею мне пусть обовьют нашей черной цепочкой… Я хочу, чтобы его часы и наш перстень положили мне на сердце…» Жалко женщину, и чувства ее понятны, но такую сентиментальность вынесет редкий мужчина. Дюма пришел к ней, она обещала не кончать с собой, он обещал прийти еще и не пришел. Снова душераздирающие письма. 10 декабря: «Я буду для тебя всем, чем ты пожелаешь. Я ни в чем не буду стеснять твоей свободы: ты будешь дарить мне лишь то, что повелит тебе твое сердце, ты никогда не услышишь от меня ни слова упрека, ты не будешь знать ни ссор, ни капризов и будешь счастлив» — и тут же условие: порвать с Белль. Но Белль его устраивала — веселая, хороший товарищ, не «грузит» — и к тому же была беременна…
Главные разногласия в верхах той осенью касались не внутренних, а внешних дел. Франция подала Европе пример: в августе Южные Нидерланды провозгласили себя государством Бельгия, просили помощи, либералы в парламенте (перевыборы назначили на 1831 год, а пока заседали те, кого разогнал Карл X) — Лафайет, Одийон Барро — считали, что надо помочь (тем более что была возможность сделать королем Бельгии одного из сыновей Луи Филиппа), правые — Перье, Гизо — были против. В ноябре Польша восстала против России, Лафайет, глава «Польского комитета», взывал к совести депутатов — нельзя не подать руку тому, кто так страшно угнетен, — его никто не слушал. (Бельгия управилась сама, и 20 декабря ее независимость была признана.) Эти дела больше волновали политиков, обычные горожане жили ожиданием суда над экс-министрами. Продолжались требования смертной казни (800 убитых, не забудем, не простим), тюрьма под усиленной охраной, Гизо боялся новой революции. Процесс начался 15 декабря в Люксембургском дворце, толпа в зале, толпа на улице (вообще на громкие процессы, поскольку о них нельзя было прочесть в Интернете, ходил весь Париж). Национальная гвардия получила приказ охранять дворец, гвардейцы, освободившиеся с дежурства, шли в зал заседаний, Дюма был на всех. «Все чего-то ждали. Мы не знали, чего конкретно, но были наготове. Несколько раз мы собирались, чтобы прийти к какому-то решению, но решили только, что в случае чего соберемся у Лувра, где хранилось наше оружие, и будем действовать по обстоятельствам». Лафайет, благородный и расплывчатый как всегда, призвал к спокойствию. «За этим последовало странное возрождение популярности старого генерала; страх заставил его врагов петь ему похвалы со всех сторон…»
Заседание 20 декабря, на котором Дюма был, прервалось страшным шумом на улице, зрители выскочили из зала, кругом паника, все орут: «Смерть министрам!» — началось?! Он с несколькими артиллеристами помчался в Лувр. «То и дело попадались люди, которых мы встречали на баррикадах, и спрашивали, будем ли мы за них, если они пойдут брать Пале-Рояль, как брали Лувр. И мы пожимали им руки и глядели им в глаза, и они кричали „Артиллерия с народом!“». Кроме артиллерии, однако, никто бунтовать не собирался. Полковник Монталиве запер арсенал, день прошел в попытках туда вломиться (Кавеньяк в конце концов достал немного оружия), ночь — в разговорах. Говорили, что людей на улицу вывели какие-то заговорщики, но они хотят Наполеона Второго, а кому он нужен? Народ походил, пошумел и разошелся. (Никакие заговорщики его не выводили, просто процесс всех очень волновал, а единственным способом что-то узнать, если невтерпеж ждать газет, было выйти на улицу.) 21 декабря — вынесение приговора, люди волнуются, каждые пять минут слухи: министров казнят, министров отпускают… В полдень вышел Лафайет, объявил: пожизненное. (Через несколько лет министров помилуют.) Опять крик, вой, генерала чуть не разорвали, артиллеристы заслонили его. «В этот момент орудийный залп прогремел в воздухе, словно молнией поразив всех. Это был знак, которым Монталиве сообщал королю, что министры не будут казнены, но мы подумали, что это сигнал наших товарищей в Лувре; мы бросили генерала и, размахивая саблями (которые не были настоящим оружием: король не доверял своей охране, „огнестрел“ хранился под замком. — М. Ч.), помчались через Понтонный мост, крича: „К оружию!“ Слыша эти крики и видя наши сабли, люди расступались перед нами и тоже пускались куда-нибудь бежать, вопя: „К оружию!“».
В Лувре собралось 600 артиллеристов, но штурмовать Па-ле-Рояль не пошли, так как прошел слух, что остальным частям Национальной гвардии приказано их арестовать. Ночью ждали штурма, Дюма попал на дежурство с Мериме, болтали о драматургии, наутро 22 декабря вышло обращение Лафайета: он благодарит Национальную гвардию, за что — непонятно. Артиллеристы разошлись и узнали, что ночью в городе были беспорядки, в основном студенческие. 23-го палата благодарила студентов Политехнического «за лояльность и благородство, проявленное ими в поддержании общественного порядка». Возмущенные студенты заявили, что никакого порядка они не поддерживали, а совсем наоборот. Арестовали 89 студентов, но через день выпустили. Король, рассыпавшись в благодарностях Лафайету, в тот же день снял его с поста командующего гвардией и назначил себя. Несколько офицеров подали в отставку — освободилось место одного из двух капитанов четвертой батареи. Выбрали Дюма: он горевал о Лафайете, но был рад за себя, на новогодний прием для гвардейцев в Пале-Рояле надел новый мундир, сшитый на свои деньги, и обнаружил, что в мундире он один: артиллерия расформирована, о чем газеты сообщили еще накануне. «О моем поступке болтал весь Париж; одни думали, что это дурная шутка, другие — что геройство, и ни один не верил правде: я сделал это по незнанию». Опять ему не верит ни один биограф, включая Циммермана и Шоппа. Трудно быть Дюма: пишешь о своем дерзком поступке — не верят, пишешь, что сделал нечто случайно, — тоже не верят. Ей-богу, непонятно, для чего в данном случае лгать. Мог один день и не читать газет — у него на носу была премьера.