Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 8
Шрифт:

— Хотите сигару?

По смуглому лицу старика скользнула улыбка.

— Да как сказать, я их ведь никогда и не курил, — ответил он, — но отчего бы и не попробовать?

— Берите, — сказал Феликс, перекладывая ему в карман все содержимое своего портсигара. — Выкурите одну, захочется еще. Они недурны.

— Ну да, — сказал старик, — еще бы!

— До свидания. Надеюсь, нога у вас поправится.

— Спасибо, сэр. До свидания, спасибо.

На углу Феликс обернулся: старик продолжал стоять посреди безлюдной улицы.

Сегодня из Лондона должна была вернуться его мать, и Феликс обещал ее встретить. До прихода поезда оставалось еще два часа, их надо было как-то провести, и, миновав дом мистера Погрема, Феликс свернул на тропинку, которая вела через клеверное поле, и вскоре присел отдохнуть на ступеньку перелаза. Сидя на окраине города, который возник благодаря его прадеду, Феликс погрузился в мысли. Больше всего он размышлял о старике, с которым только что разговаривал; само провидение послало ему этого человека: ведь это отличный прототип для «Последнего Пахаря». Поразительно, что старик говорит о своей любви к земле, на которой он проработал

в поте лица своего лет шестьдесят, получая в неделю несколько шиллингов, — на них ведь даже не купишь сигар, которые он сунул ему сегодня в рваный карман. Да, это поразительно. Но, в конце концов, разве земля — это не радость для души? День ото дня меняется она на ощупь и на глаз, меняется самый воздух над ней и даже ее запах. Вот она, эта земля, с мириадами цветов и крылатых тварей, — неустанная и величественная поступь времен года. Весна приносит радость молодых побегов, у нее тоскующее, дикое, неспокойное от ветра сердце; мерцание и песни, цветущие деревья и облака, короткие, светлые дожди; маленькие, повернутые к солнцу листы радостно трепещут; из-под каждого деревца и травки выглядывает что-то живое. А потом лето. Ах, лето, когда на могучих старых деревьях лежит неторопливый свет долгого дня, а прелесть лугов, многоголосица жизни и запах цветов одурманивают бегущие часы, пока избыток тепла и красоты не перебродит в темную страсть! Тогда наступает конец. Идет осень в зрелой красе полей и лесов; золотые мазки на буках; багровые пятна рябины: ветви яблонь отягощены грузом плодов, а голубое, как лен, небо почти сливается с туманом от земли; стада пасутся в медлительной золотистой тишине; ни дуновения ветра, чтобы унести голубоватые дымки над сжигаемым бурьяном, а на полях все недвижно. Кому захочется нарушить этот безмятежный покой? А зима! Просторные дали, долгие ночи, но зато какой тончайший узор ветвей: розовые, пурпурные, фиолетовые оттенки на голых стволах в рано темнеющем небе! Быстрый черный росчерк птичьих крыльев на беловато-сером небосводе. Не все ли равно, какое время года сжимает в объятиях эту землю, которая породила нас всех?

Нет, не удивительно, что в крови людей, которые лелеяли и берегли эту землю, заботились о ее плодородии, живет такая глубокая и нежная любовь к ней; любовь не позволяет им оторваться от нее, бросить эти холмы и травы, птичьи песни и следы, оставленные здесь их предками в течение многих веков.

Подобно многим своим современникам, утонченным интеллигентам, Феликс чуждался официального патриотизма — этой густой настойки из географии и статистики, прибылей и национальной спеси, от которой так легко кружатся слабые головы, но зато он любил родную землю так, как любят женщину, — с какой-то чувственной преданностью, со страстью, которую вызывали в нем ее красота, ее покой, ее сила, заставлявшая его чувствовать, что он вышел из нее, и только из нее, и только в нее может вернуться. Этот зеленый кусок родной земли, где жили его предки по материнской, самой дорогой для него линии, имел и сейчас над его душой такую власть, что ему полагалось бы стыдиться ее в дни, когда британец стал убежденным горожанином, которого прихоть то и дело уносит во все четыре конца света. Феликс всегда чувствовал какую-то особую прелесть в этих окаймленных вязами полях, цветущих рощицах, в этих краях, где искони жил род Моретонов; его привораживали эти глубокие небеса, испещренные белыми облаками, эти заросшие по обочинам травою дороги, пятнистые и белые коровы, синевато-зеленые очертания Молвернских холмов. Если Феликс где-нибудь и ощущал присутствие бога, то именно здесь. Сентиментальность? Без этой сентиментальности, без этой любви человека к своему родному углу «земля» обречена на гибель. Пусть Бекет трубит во все трубы до второго пришествия, все равно земельный вопрос не будет решен, если люди позабудут о самой земле. Надо укреплять в людях любовь к родине. Надо позаботиться, чтобы неуверенность в завтрашнем дне, вопиющая нищета, деспотизм, вмешательство в личную жизнь не подорвали этой любви. Этого необходимо добиться. Деревенское однообразие? Правда ли это? Какая работа, доступная простым людям, разнообразнее, чем крестьянская? Нет, работа на земле в десять раз живее любой другой. Она меняется изо дня в день: прополка, сенокос, корчевание, огораживание; посев, жатва, обмолот, скирдование, заготовка соломы; уход за животными и дружба с ними; стрижка овец, мойка шерсти, заготовка дров, сбор яблок, приготовление сидра; постройка и смазывание ворот, побелка стен, рытье канав — ни один день не бывает похож на другой. Однообразие! Труженики на фабриках, заводах, в шахтах; бедняги, которые водят автобусы и пробивают билеты, чистят дороги, пекут хлеб и готовят пишу, шьют и печатают на машинке: кочегары, машинисты, каменщики, грузчики, конторщики… Как много горожан могли бы воскликнуть: «Какой у нас унылый, однообразный труд!» Правда, у них есть праздники и развлечения. Вот о чем следовало бы поговорить в Бекете — о празднествах и развлечениях для деревни. Но… И тут Феликс внезапно вспомнил про тот долгий праздник, который предстоит Трайсту… Ему придется «ждать и томиться», как сказал маленький гуманист; ждать и томиться в камере в двенадцать футов на восемь. Неба оттуда не увидишь, запах травы туда не донесется, не будет там и животных, чтобы скрасить ему жизнь, — ничего, ибо в себе самом он не найдет опоры. Ему останется только сидеть, устремив трагический взгляд на стену целых восемьдесят дней и восемьдесят ночей, до самого суда, — и только тогда начнется его наказание за мгновенную вспышку ярости, за попытку отомстить своим обидчикам. Что есть в мире более сумасбродного, злобного и чудовищно глупого, чем жизнь самого совершенного из существ — человека? Что за дьявол этот человек, способный в то же время подняться до высочайших вершин любви и героизма? Что за жестокий зверь, самый жестокий и безжалостный на свете?.. Из всех живых существ человек легче всего поддается страху, который превращает его в гнусного палача. «Страх, — подумал Феликс, — именно страх! Это

не мгновенный испуг, который толкает наших братьев-животных на всякие глупости, а сознательный, расчетливый страх, парализующий разум и великодушие. Трайст совершил отвратительный поступок, но его наказание будет в двадцать раз отвратительнее…»

Не в силах больше думать об этом, Феликс встал и побрел дальше по полю.

Глава XXV

Он явился на станцию как раз к приходу лондонского поезда и, минуту поискав взглядом мать не там, где было нужно, увидел ее уже на перроне, рядом с чемоданом, надувной подушкой и безукоризненно застегнутым портпледом.

«Приехала третьим классом, — подумал он. — Ну зачем она это делает!»

Чуть-чуть порозовев, она рассеянно поцеловала Феликса.

— Как мило, что ты меня встретил!

Феликс молча указал на переполненный вагон, из которого она вышла. Фрэнсис Фриленд немного огорчилась.

— Я чудесно доехала, — сказала она. — Но в купе был такой прелестный ребеночек, что я, конечно, не могла открыть окно, поэтому, пожалуй, и правда было жарко…

Феликс, который как раз в эту минуту смотрел на «прелестного ребеночка», сухо заметил:

— Ах вот, значит, как ты путешествуешь? А ты завтракала?

Фрэнсис Фриленд взяла его под руку.

— Не надо расстраиваться, милый! Вот шесть пенсов для носильщика. У меня в багаже только один сундук, на нем лиловый ярлык. Ты видел такие ярлыки? Очень удобная вещь. Сразу бросается в глаза. Я куплю их для тебя.

— Дай-ка я возьму твои вещи. Подушка больше тебе не понадобится. Я выпущу воздух.

— Боюсь, дорогой, ты не сумеешь. Тут такой чудный винт, я лучше никогда не видала! Никак не могу его отвинтить.

— А! — сказал Феликс. — Ну что же, пойдем к автомобилю.

Он почувствовал, что мать пошатнулась и как-то судорожно сжала его руку. Взглянув на нее, он заметил; что с ее лицом происходит что-то непонятное: оно на мгновение исказилось, но тут же эта слабость была подавлена, и губы сложились в мужественную улыбку. Они уже дошли до выхода, у которого фыркал автомобиль Стенли. Фрэнсис Фриленд поглядела на него, а потом как-то уж слишком торопливо влезла внутрь и уселась твердо сжав губы.

Когда они отъехали, Феликс спросил:

— Не хочешь ли зайти в церковь поглядеть на надгробные плиты твоего деда и всех остальных наши предков?

Мать, опять взяв его под руку, ответила:

— Нет, дорогой, я их уже видела. Церковь тут очень некрасивая. Мне гораздо больше нравится старая церковь в Бекете. Какая жалость, что твоего прадеда не похоронили там!

Она до сих пор не могла примириться со всей этой «не очень приличной» затеей с производством плугов.

Автомобиль Стенли, как всегда, мчался с больше скоростью, и Феликс сначала не понимал, отчего мать то и дело пожимает ему руку: виноваты ли в этом толчки или чувства, ее обуревавшие, но когда они чуть не задели фургон при въезде в Бекет, Феликс вдруг понял, что его мать насмерть перепугана. Он понял это заметив, как дрожат ее улыбающиеся губы. Высунувшись из окошка, он попросил:

— Батер! Поезжайте как можно медленнее, я хочу полюбоваться на деревья.

Он услышал рядом благодарный вздох. Но так как она ничего не сказала, то промолчал и он, и слова Клары, встретившей их в прихожей, показались ему на редкость бестактными:

— Ах, я совсем забыла напомнить вам, Феликс, чтобы вы отпустили автомобиль и наняли на станции извозчика. Я думала, вы знаете, что мама панически боится автомобилей.

И, услышав ответ матери: «Что вы, дорогая, мне было очень приятно!» — Феликс подумал: «Изумительная женщина, настоящий стоик!»

Он никак не мог решить, рассказать ли ей о «скандале в Джойфилдсе». Это осложнялось тем, что она еще не знала о помолвке Недды и Дирека, а Феликс не считал себя вправе опережать молодую пару. Это их дело, пусть говорят сами. С другой стороны, если он промолчит, она непременно услышит от Клары какую-нибудь искаженную версию того, что произошло. И он решил объяснить ей все, испытывая обычный страх человека, живущего в мире абстрактных понятий и принципов и не знающего, что подумает тот, для кого все факты не имеют ни малейшей связи друг с другом. А для Фрэнсис Фриленд, как он знал, факты и теория существовали совсем уж порознь, или, вернее, она любила приспосабливать факты к теории, а не теорию к фактам, как это делал он. Например, ее инстинктивное преклонение перед церковью и государством, ее врожденное убеждение, что опорой их является благородное сословие и «приличные» люди, не могло поколебаться даже при виде голодного ребенка из трущоб. Доброта заставляла пожалеть и, если можно, накормить бедного крошку, но ей и в голову не приходило увидеть какую бы то ни было связь между этим крошкой и миллионами таких же крошек или между ними и церковью и государством. И если Феликс попытался бы указать ей на эту связь, она только подумала бы:

«Милый мальчик! Как он добр! Какая жалость, что он позволяет этой морщинке уродовать свой лоб!» Вслух же она сказала бы:

— Да, милый, это очень грустно! Но я ведь так плохо во всем этом разбираюсь. — А если бы у власти в это время были либералы, она добавила бы: — Конечно, у нас сейчас ужасное правительство. Я непременно тебе покажу проповедь милейшего епископа Уолхемского. Я ее вырезала из «Ежедневного Чуда». Он так мило все это выражает, у него такие правильные взгляды!

А Феликс, вскочив, походит немножко, а потом снова сядет, чуточку слишком резко. И тогда, словно умоляя простить ее за то, что она «плохо разбирается в этом», Фрэнсис Фриленд вытянет руку, которая, несмотря на свою белизну, никогда не была рукой бездельницы, и разгладит ему лоб. Его иногда трогало до слез, когда он видел, с каким отчаянием мать старается понять его обобщения и с каким облегчением вздыхает, когда он оставляет ее в покое и она может сказать:

Поделиться с друзьями: