Джвари
Шрифт:
В монастырях есть послушание будильника — это монах, который встает раньше всех и будит братию, обходя все кельи с зажженной свечой. Подойдет к двери, скажет: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас», — а брат из кельи поднимается, открывает дверь и зажигает свою свечу от свечи будильника. В больших монастырях это трудное послушание: чтобы разбудить пятьдесят — шестьдесят братьев, будильнику надо просыпаться очень рано. Он же обычно зажигает и все лампады в храме.
У нас — при трех братьях и двух лампадах — Венедикт предложил назначить будильником Митю. А чтобы будить Митю, нам дали настоящий будильник, часы со звоном, и Митя с
На верхней дороге слышен цокот копыт, потом появляется всадник, одетый на ковбойский манер. Тонконогая рыжая лошадь на полном скаку проносится мимо скамьи перед родником, едва не задев грудью отца Михаила, и с коротким ржанием поднимается на дыбы у ворот. Игумен сидит, все так же положив руку на спинку скамьи, наблюдает с улыбкой, как ковбой привязывает лошадь и закуривает сигарету.
Через несколько минут на дороге появляются туристы. Игумен уходит, а площадку перед родником заполняют парни и девочки в джинсах, шортах, сарафанах, с рюкзаками и транзисторами. Прогулки в Джвари запланированы в экскурсионном бюро, а на субботу и воскресенье приходит конная экскурсия. Мы видим ее уже на склоне за ручьем. Впереди ковбой в широкополой шляпе ведет под уздцы своего жеребца, осторожно спускающегося по откосу, и дальше — растянутая вереница пешего народа с лошадьми на поводу. На лошадях они едут по старой дороге, в зеленой тени вязов, а у перевала спешиваются. За хутором есть палаточный городок, где туристы ночуют, и стойла для лошадей.
Суббота и воскресенье — самые неспокойные дни. И по будням туристы приходят раза два в неделю. Их посещения отмечены на окрестных полянах консервными банками, бутылками, корками от арбузов и бумажным мусором.
Обычно шумную толпу на монастырский двор проводит Арчил — игумен и Венедикт бесследно исчезают. Туристы фотографируются перед храмом группой и парами, обнявшись, роняют окурки и фольгу от фотопленок. Одна пожилая женщина спросила гида, который привел их из города, не возражают ли монахи против этих посещений. На что гид с чувством безусловного превосходства над монахами отвечал: «Какое они имеют право возражать? Монастырь принадлежит государству». Ободренные гости заглядывали к нам в палатку, звонили в колокол, пока не подоспел Арчил с увещеваниями.
Мир наступает на Джвари со всех сторон.
Даже во время службы мы слышим крики туристов: дверь храма выходит на поляну перед сетчатой оградой на месте разрушенной каменной стены. Я вижу эти набеги как будто уже с точки зрения обитателя монастыря. Девицу, сидящую на коленях у ковбоя, который при ближайшем рассмотрении оказывается весьма пожилым, скрывающим под лихой шляпой пространную лысину. Голые плечи и руки, голые ноги, короткие юбки, объятия, флирт, пошлые песни под гитару, одни и те же. Я вижу, как утром выходит Арчил с метлой и граблями убирать на полянах сор. Вижу, как мешает службе, когда две — три пары туристов забредут в храм и рассматривают монахов с беззастенчивой любознательностью.
Так же разглядывают туристки Арчила и Митю в скуфье, когда они выходят к роднику.
— Можно у вас взять семь стаканов? — спрашивает меня бойкий юноша в осетинской войлочной шапочке, уже охладивший под родниковой струей бутылки.
— Подождите, я их вымою.
Я спрашиваю у Арчила, давать ли посуду.
Он кивает:
— Если у вас что-нибудь просят, а у вас есть всегда надо давать.
— Ничего, что они пьют вино, а потом из этого стакана будет пить чай иеромонах?
Арчил грустнеет, ему не нравится вопрос. Да и мне самой он не нравится, но монастырское имущество кажется
мне освященным, и мне жалко выносить его в мир.— Стаканы можно потом хорошо вымыть… с содой, — советует Арчил.
— Ну а убирать мусор они не могли бы сами?
— Они — гости… — Арчил смотрит на меня с укором. — Неудобно просить их об этом. Грузинская пословица говорит: нежданный гость — от Бога.
У нас тоже есть похожая: незваный гость хуже татарина, — оставшаяся от татарских нашествий. Но я не решаюсь вспомнить о ней вслух.
Туристы уносят семь стаканов, потом приходят еще за двумя. И больше не возвращаются.
— Чай будем пить из рюмок или из железных кружек? — спрашиваю я Арчила, накрывая стол.
— Можно из стеклянных банок… — подумав, доверительно решает он. Как раз хорошо класть пакетик растворимого чая в банку. А для стакана это многовато.
Он сам отправляется на родник отмывать содой стеклянные банки от консервов и варенья.
— Между прочим, — вспоминает он, возвратившись, — вчера мы пили боржоми и ели мясо — это туристы принесли. — И, подумав, добавляет: — И арбуз в среду тоже.
Про вчерашнее мясо мне рассказывал Митя как участник событий. Мясо в монастыре никто не ест. Однако, если туристы приносят, его с благодарностью принимают, ставят на стол и предлагают гостям. И тут отец Михаил, обращаясь к Мите, предложил отведать. Митя отказался: мясо было жирное, не очень понравилось ему на вид, к тому же он просто стеснялся бы есть от целого куска при игумене и Венедикте, а вилки и ножи не были поданы. И вдруг отец Венедикт протянул через стол руку и взял кусок. Держа рукой кость, он ел мясо. Потом взглянул на Митю и спросил:
— Димитрий, как ты считаешь, что хуже: съесть кусок мяса или осудить брата?
— Я думаю, что хуже осудить… — ответил Митя и отвел глаза.
Он сделал вид, что не понял, почему Венедикт обратился с вопросом к нему.
Арчил сидел потупившись. У него игумен давно взял обещание не есть мяса, даже если он сам будет угощать.
Игумен наблюдал всех троих. И, выходя из-за стола, подвел итоги:
— Вот мы тут сидели, довольные собой: ах какие мы постники! В результате Венедикт сегодня миллион выиграл, а мы — по три проиграли. Пропавшие девять стаканов тоже стоят меньше, чем осуждение. Но я все же спрашиваю при Арчиле у игумена, давать ли посуду впредь, надеясь получить твердое распоряжение.
— А еще осталось? — заинтересованно приподнимает он брови.
— Чайной совсем нет, — суживаю я ответ.
— Ну, чайную больше и не давайте.
Бринька и Мурия, высунув языки, валяются в тени кукурузных стеблей. Я вспоминаю, что Арчил дня три назад поручил мне кормить их. И даже выставил по моему совету к роднику две миски. Один раз я налила в них суп, но собак рядом не оказалось, суп, должно быть, прокис, и есть его они не стали. Чем же их кормить? Сами мы едим овощи и картошку, а собакам нужно варить отдельно.
Сверху по лестнице спускается отец Михаил с косой. Он без жилета и шапочки, параманный крест надет поверх подрясника.
— Бринька! — присвистывает он.
Бринька кидается ему под ноги. Она вывалялась в репьях — вся грязненькая лохматая шерстка усажена колючими шариками, — и вид у нее совсем жалкий.
Прислонив косу к стене, отец Михаил усаживается на нижней ступеньке лестницы и осторожно вытаскивает из Бринькиной шерсти репей за репьем. Потом толкает Бриньку ладонью, она переворачивается на спину, пыхтит, повизгивает и вдруг, вскочив, начинает носиться кругами по поляне и громко лаять от избытка чувств. Отец Михаил, расставив руки, делает вид, что хочет ее поймать, но никак не может.