Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Известное дело! Бабка-то у нее ведьма, только и думает, как бы людям какую-нибудь беду учинить.

Однако вскоре Степан женился на девушке из соседней деревушки, и пересуды о Петрусе прекратились. Видали ее редко; иногда только девки из Сухой Долины встречались с ней, возвращаясь с поля, когда она шла домой с граблями или с серпом. Петрусе стукнуло уже двадцать лет, и девушки, проходя мимо, словно ненароком затягивали:

Сели, сели серы гуси,

Серы гуси на Дунай,

Не хотела идти замуж.

Так сиди теперь, вздыхай!

Случалось, кто-нибудь из давних знакомых, увидев ее, жалостливо качал головой или шутил:

— А что твой Ковальчук? Скоро он вернется?

Хоть и нескоро, но вернулся парень, да и мог ли он не вернуться, если была у него на краю деревни и доставшаяся ему от отца с матерью земля и хата, в которой тем временем хозяйничал какой-то чужой человек, кажется арендатор. Однажды в воскресенье по деревне разнеслась весть, что Ковальчук вернулся с военной службы и у себя в хате наводит порядок

с арендатором, а вечером, когда в корчме собралась тьма народу поговорить, выпить и поплясать, Михал тоже пришел, но его едва узнали, до того он изменился. Покидая деревню, он был сухощав, хиловат и выглядел скорей вытянувшимся подростком, чем стройным мужчиной; ходил он тогда, как и все мужики в Сухой Долине, в сермяжном зипуне или холщовом кафтане, синем либо красном. А теперь — куда там! За годы военных походов и муштры грудь и плечи у него раздались вширь, прежде бледное лицо покрылось здоровым, глубоко въевшимся загаром, на верхней губе закурчавились черные усы, взгляд стал смелым, смышленым, Михал возмужал, приобрел выправку и носил уже не зипун или кафтан, а темную суконную куртку, ладные сапоги и яркий шейный платок. Разодетый, с папироской в зубах, он явился в корчму, и все наперебой стали здороваться с ним и удивляться ему, а он в свою очередь всех узнавал и со всеми здоровался. По нему сразу можно было заметить, что он многое повидал, поумнел, научился вежливому обхождению, однако с радостью возвратился в родную деревушку. Он выставил старым знакомым штоф водки, осушил и сам один или два шкалика, но выпить еще отказался наотрез. Покуривая папиросу, он вел беседу, рассказывал, что делается на белом свете, а потом, вмешавшись в толпу танцующих, так лихо и вместе с тем плавно закружился, отплясывая с девушками метелицу и крутель, как будто и не уезжал из деревни. В корчме поднялась туча пыли, сквозь которую лишь смутно виднелись грузные фигуры танцующих парней и пестрые платья девушек. Однако Ковальчука сразу можно было различить: он был искусный плясун, и среди толпы, кружившейся в густой пыли, выделялся не только темной курткой и ярким шейным платком, но еще более — ловкостью движений. Это он, притопывая, залихватски выкрикивал: «Ух-ха!» — и, отколов десятка два коленец метелицы, с размашистой грацией обводил запыхавшуюся партнершу вокруг всей корчмы. Со всеми девушками он затевал шуточные ссоры, со всеми хоть раз протанцевал, каждой заглянул в глаза, даже бросился ловить одну, стыдливо убежавшую от него, и, поймав ее между печкой и дверью, крепко поцеловал, а о Петрусе — хоть бы упомянул, никого и не спросил про нее. Однако ему напомнили о ней: женщины постарше, обступив танцующих тесным кольцом, попросту вытащили его из круга и уж тут дали волю языкам. Так и так, говорили они, было с Петрусей, так-то и так. То-то вышло у нее со Степаном, то-то советовали ей люди, туда-то она ушла, тем-то при случае ее допекают и в насмешку поют ей в лицо озорные песенки. Слушая баб, Ковальчук хохотал так, что из-под черных усов сверкали белые зубы, а басистый его хохот заглушал бабью болтовню, но сам он не говорил ничего. Ни о Петрусе, ни о своих намерениях он не сказал ни слова и, угостив женщин водкой и сыром, снова разгулялся и пустился плясать с еще большей лихостью. Тогда всем стало ясно, что он и не думает о Петрусе.

— С другим сердцем парень воротился и с другой думкой, — говорили люди.

Иные добавляли:

— Куда ему теперь о ней думать. И приблуда она, и нет у нее ничего — одна только рубашка на теле, да и в девках она засиделась, никак уже двадцать четвертый годок ей пошел. А ему теперь впору хоть на барышне жениться...

Может быть, и не ошибались те, что так говорили, может быть, Ковальчук на самом деле уже не думал о Петрусе, и минувшие годы, новые впечатления изгладили из его памяти девушку и обеты, которые он ей давал. Прошло две недели, а он еще не видел ее, да и не старался увидеть. Говорили, что он все еще наводит порядок со своим арендатором, а по сути это означало, что он не без шума выпроваживал арендатора из хаты, винил его в том, что тот разорил хозяйство, и даже жаловался на него в суд. Сразу было видно, что работать он собирался не покладая рук, и лопатой в поле, и молотом в кузнице, он сам объявил во всеуслышание, что как дед и отец его были кузнецами, так и он будет, и покорнейше просил всех, кому понадобится, не обходить его кузницу. Лишь недели через две после своего возвращения, в жаркий летний день, он ушел далеко-далеко в широкие поля. В белом полотняном кителе и военной фуражке он медленно, видимо без цели, брел по дороге, покуривая папиросу и небрежно раскачиваясь, как и подобает человеку неженатому, да еще с достатком, который знает себе цену и живет припеваючи... Так прошел он березовую рощу, зеленевшую на одном из холмов, за которым расстилалась колосистая нива. Хлеба уже поспели, и сегодня началась жатва; несколько жниц склонялись над золотистой волной, и, казалось, по мановению руки она падала к их ногам. Ковальчук остановился на опушке, вглядываясь в одну из жниц: выпрямившись, она подняла большой сноп ржи и, пройдя несколько шагов, бросила его в сторону, где лежала груда снопов. Затем, блеснув в воздухе серпом, она снова нагнулась и принялась жать. Постепенно она приближалась к тому месту, где стоял Ковальчук, но ни разу не подняла головы, только руки ее двигались все быстрей и быстрей, серпом высекая у самой земли стальные молнии.

Ковальчук приоткрыл рот и уставился на жницу; он глаз с нее не сводил, даже отбросил назад недокуренную папиросу и скрестил руки на груди. Как столб, он стоял среди берез на опушке, а под его черными усами скользила усмешка. Он ясно видел, что приближавшаяся к нему жница, так низко склонившаяся над нивой, отлично знает, что он тут стоит; время от времени она искоса взглядывала на него, но не отзывалась ни словечком и не поворачивала головы, только все быстрей и порывистей жала. Когда, наконец, она очутилась в нескольких шагах от него, Ковальчук сам заговорил:

— Добрый вечер, Петруся!

Тогда лишь она выпрямилась, опустила руки с серпом и ответила:

— Добрый вечер.

Но не посмотрела на него; длинные ресницы закрывали ее глаза; повернувшись боком к нему, она, казалось, чего-то ждала или просто остановилась на минутку — передохнуть. Ковальчук молодцевато оперся на выступавший сук березы и, прищурясь, продолжал:

— А хорошо ли это — такое равнодушие выказывать старому знакомому?

Девушка пожала плечами и, не поднимая глаз, сердито буркнула:

— Какое уж там равнодушие!

— А как же! Разве так вы должны со мной здороваться?

— Когда со мной кто не здоровается, то и мне кланяться не для чего.

Ковальчук отошел от дерева, на которое опирался, и подступил к ней ближе. Глаза ее были попрежнему опущены, руки с серпом висели вдоль тела. Уже несколько часов она жала, день был знойный, и обильный пот крупными каплями поблескивал на ее загорелом лбу и щеках, почти таких же красных, как заткнутый за ухо полевой мак, выглядывавший из ее темных волос. Ковальчук глядел на нее не отрываясь. Казалось, он разглядывал капельки пота, густо орошавшие ее лицо.

— Ну, что ты, — снова заговорил Ковальчук, — все работаешь, спину гнешь?..

— Работаю, — ответила Петруся.

— Как вол в ярме?

— Как вол...

— У чужих людей?

— У чужих.

— И старую бабулю кормишь?

— Кормлю.

Он приблизился к ней еще на шаг.

— А чего ты за Степана Дзюрдзю не пошла? — спросил он.

— Не хотела, — ответила Петруся.

— А люди-то уговаривали?

— Уговаривали.

— И бабуля приказывала?

— Приказывала.

— Так чего же ты не пошла? Надо было идти за него: тогда бы в своей хате хозяйничала, покупной ситец носила, каждый день яичницу с салом ела.

Девушка порывисто переступила с ноги на ногу и буркнула:

— Степанову яичницу пускай свиньи едят...

— А теперь девки в насмешку про тебя песенки поют, будто ты уже вековуха.

— Пускай поют.

У Ковальчука глаза засверкали и слегка дрогнули руки.

— Что это ты — не то разговариваешь со мной, не то не разговариваешь... Как с собакой... Бросит словечко и опять замолчит, даже в глаза не взглянет... Что я тебе худого сделал?

На этот раз Петруся уронила серп на землю и, обхватив голову руками, запричитала:

— Ох, сделал ты, посмешище из меня сделал для людей, навек долю мою сгубил... Уже два воскресенья, как ты приехал, а про меня и не вспомнил, не пришел мне словечко доброе сказать, в ту сторону, где я была, и то не поглядел...

Она сдержала готовые брызнуть слезы, нагнулась, чтобы поднять серп, и, повернувшись, будто собираясь уходить, гневно крикнула, чуть не плача:

— Ты во мне не нуждаешься, так и я в тебе не нуждаюсь... Иди женись на дочке Лабуды... Богачка изо всего села, только глаза у нее не туда глядят: правый на стог, а левый — в другой бок... Иди, иди к дочке Лабуды... Уходи с богом от меня.

И глаза Петруси, не косые и гадкие, как у дочки Лабуды, глаза ее засветились, чаруя так, что сильней колдовства никакая ведьма не могла бы придумать. А больше ничего необыкновенного в ней не было. Таких свежих и статных, как она, можно много найти на свете. Но глаза ее были необыкновенны своей красноречивостью, они просто говорили, притягивая к себе словно золотым шнурком. Они раскрывали всю ее душу, когда уста молчали, не умея и не смея говорить. И теперь тоже ее серые глаза, устремленные на Ковальчука, говорили так много: в них были страстная жалоба и горестная мольба, врожденное веселье и такая щемящая тоска, что он схватил ее за руку и привлек к себе.

— Это меня ожидая, ты за Степана не пошла? — спросил он быстрым шепотом.

— А то кого же? — шепнула она.

— И тяжко тебе было жить?

Пальцем, на котором алел порез от серпа или ножа, она смахнула слезу со щеки и ответила:

— Тяжко.

— Это меня ожидая, ты гнула спину на посмешище людям? — спросил он еще.

— А то кого же?

— Побожись!

Петруся сложила пальцы для креста и подняла глаза к сверкающей лазури.

— Видит бог и пресвятая богородица, что я души в тебе не чаяла и ждала тебя, как ту птицу, что едва она прилетит, так и солнышко засветит и весна настанет...

Тут Ковальчук схватил ее в объятия и увлек в березовую рощу.

— Вот ты и дождалась, а я, как бог свят, возьму тебя в жены и хозяйкой введу к себе в хату. Я и правда стал тебя позабывать, но как увидел твой тяжкий труд и кровавый пот, так сердце у меня будто клещами сжало, а как взглянула ты на меня своими очами, что-то во мне разлилось, словно мед...

Среди зеленых берез, где щебетали птицы и пролетал ветерок, он крепко прижимал ее к груди, и рукой, словно созданной для наковальни и молота, утирал ей слезы и пот, а губы, из которых вырывались рыдания и смех, покрывал горячими поцелуями.

Поделиться с друзьями: