Единая-неделимая
Шрифт:
…И ни одного моего шага, уже сделанного вверх, я не могу возвратить, потому что он уже пройден. А если вершусь и сделаю снова, он уже будет не тот, а другой. Время идет, и нельзя остановить его. Нельзя подойти к юности, к беспечному детству и шагнуть в свое небытие». Тяжелая на блоке с гирею дверь, скрипя, растворилась, и Морозов прошел в столовую. На столах стояли белые кружки от чая и валялись хлебные корки и крошки.
За столовой был эскадрон. В мутном сумраке туманного утра четырьмя длинными рядами тянулись койки, накрытые серыми одеялами, одинаково застланные. Над каждой на шесте был металлический лист с номером и фамилией.
По боковым стенам были ружейные пирамиды. Тускло блестели насаленные сизые штыки. Белые погонные ремни свесились разнообразно, нарушая четкую симметрию ружей.
На другой половине, вдоль окон, спинами к Морозову выстраивался эскадрон.
Впереди Морозова шел вахмистр Семен Андреевич Солдатов. Морозов видел под околышем фуражки его седеющий затылок, тугой белый пояс, стягивавший живот, и толстые, крепкие ноги в узких рейтузах. Громыхали тяжелые шпоры по полу.
В правой руке у вахмистра была палочка — стик с ременным кольцом.
В тишине казармы раздавался негромкий расчет взводных.
— Первый, второй, третий… Ермилов, стань в затылок, дурной. Здесь глухой ряд будет.
Вахмистр кому-то, быстро поднявшемуся с койки, стал выговаривать.
— Ты это чаво, Сонин, не при одеже? Морозов услыхал быстрый ответ:
— Чавой-то недужится, господин вахмистр.
— Недужится?.. А в приемный записан?
— Я и так отлежусь.
— Ишь, лентяи! Маловеры! И в церкву ему лень пойтить… Отлежусь… Лоб перекрестить не охота!.. Ну, пошел, шалый! Становись в строй!..
Вахмистр шел дальше, скрипел сапогами и постукивал стиком по железным задкам, накрытым синими полотняными накроватниками.
Громко ворчал:
— Образованные очень стали.
И от этих слов стало больно и жутко Морозову. Он сопоставил их с тем, что говорил ему ночью Андрей Андреевич.
«Образованные стали! Да куда же ведет образование?»
И, точно боясь, что вахмистр увидит его и задаст ему вопрос, кто сделал такими «образованными» этих людей, Морозов повернулся и тихонько вышел из эскадрона на двор.
Над крышами несся медленный великопостный перезвон. Не смолкала водяная капель — песня весенняя, звонкая.
Морозов вспомнил, как еще мальчиком ездил с матерью в Черкасск помолиться чудотворной иконе Аксайской Божией Матери. Народом несли ее из Аксайской станицы шестнадцать верст. Служили в степи молебны.
Исцелялись под нею больные. Слабые и немощные становились сильными.
Перед тем как отвезти его в корпус, возил его отец еще в Воронеж: Митрофану Воронежскому поклониться.
Отец и мать верили, — он нет? Сам не знал: не то верил, не то нет. Все чего-то стыдился.
Вспомнил Морозов, как пришли новобранцы и в полку служили молебен. Жаром пылали свечи перед иконами. Шли к ним люди, еще в своей деревенской, вольной одёже. Лица масляные, волосы по-мужицки в скобку стрижены. Громыхались на колени, стояли долго, лбом в пол били, крестились, волосами мотали.
Боялись службы военной. У Бога заступы просили, как учили их отцы и матери. Матушке Царице Небесной Скоропослушнице, Заступнице молились. Николая Угодника просили, Серафима Саровского, да Ивана Воина!
Они верили.
Они алкали Бога и Церкви.
Почему же теперь их надо чуть не силой загонять в церковь?
Кто виноват?
«Образованные очень стали!» —
встали в его голове слова вахмистра. И в них он почувствовал почему-то упрек себе.XXVII
В церкви, на клиросе, старый нестроевой солдат, псаломщик, читал великопостные часы.
Говеющий дивизион двумя взводными колоннами темнел в левой половине храма. За решеткой у правого клироса, где были постланы ковры и стояло несколько стульев, было пусто. Там, перед неугасимой лампадой, горевшей перед иконой Божией Матери, стояли две женщины: жена полкового адъютанта, Валентина Петровна, и ее мать, старушка семидесяти лет. Икона была в светлой ризе, выложенной жемчугами, — подарок полковых дам полку, когда полк шел на Отечественную войну
против Наполеона. В полку эта икона почиталась чудотворною.
За свечным ларем, толстый; масляный, в рыжих усах и бакенбардах, штаб-ротмистр Лукашов, полковой квартирмейстер считал деньги и складывал столбиками медные и серебряные монеты.
Слова пророчеств и притчей глухо, как тяжелые капли в колодезь, падали в пустоту храма. Они были древние, смутные и непонятные. Дела и думы бродячего народа, отжившего с лишним двадцать веков назад, стучались в стены храма, отзывались в душе Морозова и затемняли мысль, точно погружали ее в какой-то мутный сон.
В открытую форточку высокого окна входил клубами весенний воздух, крутился маленькими радужными вихрями и таял. С ним влетали уличные шумы. Дребезжащий звон зовущего колокола, стук подков по мостовой, крики ломовых извозчиков. Свозили последний снег. С полкового плаца чей-то звонкий протяжный голос командовал:
— Вольты… ма-а-арш.
«Кто это командует? — подумал невольно Морозов. — Там первый эскадрон должен учиться. Не корнет ли Тришатный? Так нет… Тришатный в отпуску…»
С клироса глухо падали в смятенную душу слова, медленно и раздельно произносимые чтецом:
— Пророчества Иезекиилева чтение… «И узнают все древа полевые, что Я, Господь, высокое дерево понижаю, низкое дерево повышаю, зеленеющее дерево иссушаю, а сухое дерево делаю цветущим: Я — Господь сказал и сделаю» (Книга пророка Иезекииля. Гл. XVII, ст. 24)…
И была какая-то связь между этим глухим бормотанием чтеца и тем страшным, что говорил ночью, несколько часов назад, Андрей Андреевич. И были здесь как бы завершение и ответ на слова вахмистра: «образованные очень стали».
«И праведник, если отступит от правды своей и будет поступать неправдою и будет делать те мерзости, какие делает беззаконник, будет ли он жив? Все добрые дела его, какие он делал, не припомнятся; за беззаконие же свое, какое творит, и за грехи свои, в каких грешен, он умрет»… (Книга пророка Иезекииля. Гл. ХVIII ст. 24)
Страшная правда звучала в словах пророка.
Не спасут те свечи, что ставили по приходе в полк на молебен, тех, кто теперь стали «образованными»…
…Он умрет.
«Ибо Я не хочу смерти умирающего, говорит Господь Бог; но обратитесь и живите! (Там же. Гл. XVIII, ст. 32)
Подле образа Спасителя, на амвоне, у Царских Врат вахмистр ставил свечи. Он усердно крестился, кланялся и колыхалась у него на груди, звякая, цепочка из призовых ружей. В толстых и коротких пальцах вахмистра, когда вжимал он свечи в подсвечник, было напряжение. И думал Морозов: такая же, должно быть, и вера у него, — напряженная, крепкая и сильная.