Эхо шагов
Шрифт:
Сергей собрался уезжать в Тбилиси.
Поезд вечером, а он заболел. Отложить отъезд невозможно. Прибегаю и застаю: лежит он в кухне на лавке в парчовом халате. Руки на груди сложены, а сверху — икона. Глаза закрыты. Вроде и не дышит.
— Серёжа…
Тишина.
— Серёжа…
Никакого впечатления.
В доме полно народа, но все в соседней комнате и говорят шёпотом. Страшно. Какая нелёгкая заставила меня приподнять икону — не знаю. Приподняла, а под ней — электрогрелка. И сразу крик:
— А-а-а, что ты
— Очень.
— Ну и зря. Красота безумная. Посмотри, что я купил.
Из угла смотрело жалобно беспородное существо.
— Знаешь, что это? Это настоящий щенок, — и называет что-то, не имеющее отношения к собакам.
Еле поднялся, еле спустился к машине.
Перрон полон провожающих, все оживлены, все что-то рассказывают друг другу (конечно, о Сергее), а он тихонько пошёл к вагону и сел у окна. Перед ним густо драпированная тканью корзина, как царская колыбель. А из неё выглядывает морда щенка. В окне его лицо: бледное, больное, измученное.
Так они и сидели, пока поезд не тронулся. А перрон продолжал жить своим шумом.
В июне 1997 года, к семилетию кончины, на территории студии Довженко поставили памятник Параджанову. Голова, три колонны, символизирующие три культуры, аккумулированные в его творчестве: украинская, грузинская, армянская.
И образы Марички и Ивана из «Теней забытых предков». Там нет «Слова о полку Игореве», там нет сказок Андерсена. Нет, потому что он их не снял. Не дали. Не успел. Нет «Демона», которого он мечтал снять с Майей Плисецкой.
В заметке, сопровождающей фотографию в газете, сказано, что на открытии присутствовали президенты Украины, Грузии и Армении, и что многочисленность выступающих подтверждала мысль о том, что он, Параджанов, при жизни был признан гением. И Довженко был признан при жизни. И другие — тоже. Дело, видно, привычное.
Гениев жалко.
Как-то шла экскурсия по музею студии Довженко. Было это в 80-х годах, Сергей был ещё жив. Экскурсовод рассказывает о Довженко, о Дзиге Вертове, о Демуцком (прижизненно уничтожаемых, а посмертно — в музей). Особая гордость современного украинского кино — «Тени забытых предков». Речь экскурсовода прерывается немолодым человеком. В штатском. Он просит адрес Параджанова. Нету, говорят ему. Не живёт Параджанов в Киеве, а только наведывается иногда. Человек протягивает листок бумаги — дескать, когда приедет, отдайте ему это, там мой телефон. Пусть позвонит, хочу покаяться, я его арестовывал.
Сергей позвонил. Не сразу, он терпеть не мог звонить. Для него сущей мукой было набирание номера и вращение диска. Всегда кого-то просил набрать нужный телефонный номер. А на этот раз — позвонил.
Ответил женский голос.
Сергей назвался и попросил такого-то.
Пауза.
— Его нет, — ответил голос. — Он умер две недели назад.
Не знаю, почему вспомнилась эта грустная, ещё одна грустная история. Наверное, потому что Сергей был огорчён ею: может,
ему захотелось соединить на минуту свою историю с историей этого человека; а может, из уважения к своей судьбе, к своему горю он бы принял его открыто и щедро; а может, дал бы ему облегчить душу и покаяться.А каяться было в чём, судя по тому, что творилось в квартире Сергея с 17-го декабря 1973 года — дня его ареста. Какая засада — настоящая волчья засада! — была устроена в квартире при погашенном свете (в окнах едва мерцал крошечный огонёк); и кто были эти люди? ГБ? Милиция?
И что можно было искать в квартире человека, который не работал вот уж восемь лет? В доме после них остался тяжёлый перегарный дух.
В квартире потом поселился кто-то из домоуправления: «А ещё говорили, здесь жил интеллигент… И дырки от гвоздей в стенах. Вот сколько дыр. Кто оплатит ремонт?».
Это — предпоследний этаж дома, на котором светятся цифры 1941. На доме через дорогу — 1945. Площадь называется Площадью Победы. Теперь на доме с цифрами 1941 висит мемориальная доска: «Здесь жил Сергей Параджанов…». А мне вспомнилось, как однажды Сергей принёс кому-то туфли. Срочно надо продать, деньги нужны.
— Сколько стоят?
— Тридцать.
— Но здесь написано: 27 руб.
— Ну и что? Их носил Параджанов. Наносил ещё на три рубля.
Открытие мемориальной доски проходит сутолочно. Место многолюдное: универмаг рядом, несколько троллейбусных остановок, трамвайное пересечение, а на первом этаже дома кафе «Вареничная», возле которого всегда ютятся выпивающие. И эта толпа перед подъездом перегородила тротуар. Цветы, речи. Жильцы тревожно выглядывают из окон: что случилось опять? Из «Вареничной» выходит женщина в наколке и фартуке официантки. Взгляд на доску: «А-а… Сергей Иосифович».
— Вы его знали?
— А кто его не знал? Такого больше нет. Он приходил к нам часто. Иногда со знакомыми, иногда один. Мы ему отпускали в долг. А однажды принёс связку подсолнухов — длинных-предлинных. Долго искал, куда поставить, ходил по залу, а потом воткнул в урну возле кассы. Они что-то долго не вяли. Что говорить? Теперь уж все про него говорят…
Взглянула ещё раз на доску:
— Что-то он мне не похож здесь…
И ушла.
Незадолго до смерти Сергей попросил своего друга-скульптора вылепить его голову с чашей-выемкой в затылке. Пусть там собирается дождевая вода, и пусть её пьют птицы.
Ничего не уходит из зрения. Разве что суета. Время лишь добавляет точности. Теперь, когда мы живём «через сто лет» (он говорил: «Через сто, когда мне будет сто тридцать, сто сорок, сто пятьдесят… вы увидите…»), так вот, теперь мы видим: то, что тогда звучало парадоксом, фантазией, а иногда и фарсом, оказалось обыкновенной правдой. Без логики, без доказательств. Самой правдой. Вижу вокруг него карусель, приводимую в движение самим фактом его жизни. А он один и неподвижен. И взгляд его пронзителен и точен, как тогда, когда он впервые распахнул передо мной дверь.