Эхо вечности. Багдад - Славгород
Шрифт:
А я был обут в ботинки, немцы форму мне дали, а обувку оставили ту, что была. Но я, чтобы удалиться от телеги неслышным шагом, должен был обуться в мягкую обувь. Ну, или идти босиком. Но босиком уже холодно было. И как раз тут кстати получилось то, что я вез резиновые сапоги — подсмотрел во время погрузки, которую во второй раз делали при мне. Сапоги были в упаковке, но в общем я понял, что там.
Я достал из-под сидения свою котомку со старой одеждой, которую с собой возил, чтобы не забыть. Переодеваться не стал, экономя время. Зато взял с телеги одну пару сапог, переобулся... А дальше вожжи
Отбежал в посадку, прислушался — кони пошли дальше, моя телега покатилась понемногу, поскрипывая колесами и позвякивая упряжью.
Короче, как Игорь Саруханов поет:
Скрип колеса,
Лужи и грязь дорог...
Да-а... Но тогда мне было не до смеха.
Рванул я оттуда как сумасшедший и понесся не хуже ветра. Бежал так быстро, как никогда в жизни не бегал. У меня даже в груди запекло и при дыхании воздуха не хватало.
Упаду, приложу ухо к земле, послушаю — тихо, нигде никого. Значит, конвоиры кинулись не сразу, что я еду сзади. Какое-то время прошло, увеличивая мне фору. Да пока поняли, что телега пустая...
Я конечно, побежал в тот край села, где мы стояли, когда в колхозе работали, к Гаркуше. Бежал степью, напрямик. Ой, да еще в темноте угодил там в противотанковый ров, чуть шею себе не свернул... Пока я оттуда выбрался, это ужас! Там рядом шла посадка, немцы стояли, их пушки, артиллерия, они курлыкали по-своему... Обошел я их подальше и к Гаркуше пришел совсем с другой стороны.
Да-а... — много рассказывать, да мало слушать.
Начало светать. Но я радовался не так новому дню, как тому, что теперь смогу снять с себя немецкую форму.
Побег от немцев
Только я со стороны ставка вышел на ровную дорогу и направился к нужной мне хате, как тут — гоп! — едет одна машина, вторая. Немцы! И полно их там, причем, вижу, что это полевые войска. Ну, я уже и не прячусь, иду в открытую. Прятаться нельзя было: если бы я только упал или встал за дерево, они бы меня сразу — шмяк! — и нет котенка.
Они проехали чуть дальше от меня, высадились и начали занимать оборону. А село было Г-образное. Я это говорил? Причем эти две группы хат были разделены широкой такой балкой, низиной.
И вот немцы выстроились по балке и командование начинает объяснять им обстановку, как надо действовать, и такое прочее — давать им задание.
Не знаю, почему я не пошел туда, где мне дали комнату? Заглянул по соседству к одинокой бабке. Я знал, что она там одна жила. Когда нахожу там Колю Душкина, Алешу Донского, одноглазого мужика — прячутся у той бабки. Ну, я с ними у нее и остался.
— Бабушка, мы у вас пересидим, можно? — спросил разрешения. — Советские войска вот-вот уже должны подойти...
— Сидите, сынки, мне не так страшно будет.
Немцы, в уверенности, что мужского населения тут уже нет, по хаткам не ходят, не проверяют, занимаются своим делом — обороной.
У бабки кухня была в большом таком коридоре, в сенях, если точно. Там печка стояла, которую она топила кизяками, брикетами из навоза. Я быстро снял немецкую форму и начал совать ее в печь, а бабка
у меня из рук ее вырывает:— Сынок, ты что? Отдай мне, я себе юбчонку сошью, — господи, за время оккупации люди обносились, голые и босые были, ходили в лохмотьях...
— Бабушка, за эту форму вы можете поплатиться жизнью. Не дай бог, немцы увидят, так сразу подумают, что вы немца где-то убили.
— Не сжигай, — просит она. — Отдашь мне, когда наши придут.
Ну, она же меня приютила... Пришлось мне надеть свою одежу поверх немецкой. Обрадовалась бабка, видя мои старания, и приглашает заходить в горницу. А там у нее стояла настоящая русская печь с большой теплой лежанкой.
— Залазьте туда и сидите. Немцы, думаю, туда не зайдут.
Тут появились немцы, дали бабке настрелянных на пруду домашних гусей, просят зажарить им. Тыкают пальцем в мертвую птицу и показывают, что надо делать:
— Мама, шшш-шшш, — шипят, изображая жарение.
Бабка возится с гусями, немцы возле нее учат ее жить, лезут во все горшки, галдят что-то, ждут ужина... А мы на печи притихли, слюни глотаем.
Когда заходит в горницу один — невысокий, щуплый, в очках на довольно крупном округлом лице. Мы в щелки смотрим — он начал рассматривать фотографии, развешанные у бабки на стенах. Ходил, ходил, а потом отодвигает занавеску и заглядывает на печь.
— О, камрад! Warum nicht evakuiert — почему не эвакуировались?
Алеша Донской говорит, показывая на свой больной глаз:
— Ich bin krank — я больной.
Немец смотрит, ага, увидел увечье, говорит:
— Ja, ja — да, да. Показывает на Душкина:
— Und du? — А ты?
А Душкин же заика. Начал говорить, волнуется, вообще слова сказать не может:
— Genug, sehen — вижу, хватит, — удовлетворенно говорит немец. И ко мне поворачивается:
— Du? — ты?
— Tuberkulose. Ich habe tuberkulose. Verstehst du? Ich bin krank, — Туберкулез, — говорю. — У меня туберкулез, понимаешь? Я больной.
— Oh ja, ja — О, да, да.
И он ушел, дескать, сидите. А я сижу-дрожу и думаю, что он сразу пойдет, скажет остальным, что тут сидят три кранка (больные), и они нас... — а дальше фантазия рисовала мне страшные картины. Их же там целый взвод был...
Когда нет, он ушел, никому ничего не сказал. Я не дождусь вечера, может, они улягутся спать... Ну, постепенно погас день, за окнами потемнело. Ночи в те дни очень темные были. Никто больше к нам в горницу не зашел.
Немцы пробили под стеной дырку в погреб, устроили себе там спальню. Там пулеметы стоят...
— Давайте бежать, хлопцы, — предлагаю я. — Тут опасно. Мы же находимся рядом с орудием. Бой начнется, нам тут не выжить.
— Куда убегать? — растерянно спрашивают Душкин и Донской.
— Уйдем на улицу, а там сориентируемся. Ночи темные, нас не заметят. Пройдем по улице к мостику, по нему переберемся на ту сторону села... Скорее всего, там ночью уже будут наши.
Душкин боится, весь трусится:
— Я не пойду. Пусть я тут погибну, но не пойду.
Ну, мы с Алешей ушли. Пробираемся тихо, на цыпочках вдоль улицы, под дворами... Темно, темно... Только каким-то чудом чувствуется, что то тут, то там растут деревья, стоят заборы, столбы... и вдруг из темноты раздается: