Екатеринбург, восемнадцатый
Шрифт:
— Что с сапогами? — спросил я Кацнельсона.
— Скажу, что мне-таки остается сделать заявление в Красную гвардию! — сказал Кацнельсон.
— И против кого же будет твоя гвардия? — ехидно спросил Иван Филиппович.
— Там, дедушка, как прикажут, так против того и будет! Бесплатные сапоги и харч не начертал на своих скрижалях даже сам Моисей! — сказал Кацнельсон.
— Так хотя бы наши старые валенки возьми! — предложил я.
— Это мне зачтут за выговор. Начальник горпродкома и в ячейке объявят про Кацнельсона как про пархатого жида, имеющего вполне товарные валенки, а таки претендующего на общественные революционные сапоги! — опять отказался Кацнельсон.
Бурков пришел очень поздно с кирпичом черного хлеба под мышкой, скинул шинель и из кармана брюк, как ручную гранату, вынул бутылку подсолнечного масла. Иван Филиппович было хотел возликовать, но вспомнил, что все от «совето».
— Ну, Иван Филиппович, кто же у нас будет Борис Алексеевич? — подмигнув мне, спросил
— А то и будет, что первый защитник Отечеству! А как уж у вас ныне, так я того не знаю! Поди, сморкаетесь да об него пальцы вытираете! А таких-то, как наш Борис Алексеевич, надо для будущих народов в фотографической карточке в пантеон представлять! — сказал Иван Филиппович, конечно, обоих нас с Бурковым поразив знанием слова «пантеон».
— Это хорошо. Защитники всем очень нужны! — сказал Бурков.
— Не очень-то вы соблюдаете их! Раненый, контуженный, перемороженный на защите Отечества, да такого надо на аэроплане с почестями привезти, а он пришел в солдатской шинелишке с пустым сидорком! Очень он вам нужен! — огрызнулся Иван Филиппович.
— Ничего. Все перемелется. Все примет стройный порядок! — сказал Бурков.
И потом, устроившись в кабинете моего батюшки, Бурков выслушал меня, так сказать, подлинного. Я не скрыл ничего. Он ни разу не перебил, только спросил еще попотчеваться кипятком. Самовар еще не остыл. Я принес. Иван Филиппович выдал откуда-то, едва не из-под своей постели, два осколка сахара.
— Хоть совето, а с сахаром-то, поди, добрее будет! — пробурчал он.
После долгого молчания Бурков сказал, что мне надо и дальше играть роль прапорщика военного времени.
— Не то сегодня время, чтобы открываться, — сказал он. — Можно вполне заурядно угодить под метлу. Раскрыт офицерский заговор. Я всего не знаю. Но они хотели выступить в момент митинга на Кафедральной площади. Кто-то их выдал. У них сорвалось. Утром Хохряков докладывал Голощекину, откуда мы и шли вам навстречу. Сказал он только, что был взят представитель атамана Дутова здесь, в городе, какой-то подъесаул, имени Хохряков не назвал, ну и еще кое-кто. Обыски идут по всему городу. Так что понимаешь сам. А это твое открытие насчет всеобщей сдурелости, всеобщей душевной болезни — это, брат, визг трясущейся от страха буржуазии. Брось это. Не умствуй. Не все, конечно, так идет, как надо. Но, видно, по-другому пойти не может. Слишком отсталая мы страна.
— Пятое место в мировой экономике на тринадцатый год! — возразил я.
— Отсталая по общему народному богатству! В курных избах да в подвалах народ живет! — сказал Бурков. — А пятое место потому, что шестого нету. Пятое, потому что дальше — огромный разрыв. И от четвертого места тоже огромный разрыв. Вот вроде бы и в передовых, а отсталые. А Маркс… Знаешь такого? Ну вот, Маркс говорил, ну, то есть писал, что революция на упразднение частной собственности и установление собственности общественной, когда фабрики — рабочим, нивы — крестьянам, и вообще старый мир — по шапке, такая революция может случиться в отсталой стране, но она тащит за собой опасность, что она выродится в простой передел чужого добра, в это «грабь награбленное!». Вот потому и нужна диктатура пролетариата, нужны Хохряков, Юровский и другие. Ты же видишь, что творится вокруг. Как это остановить при том, что революцию начинали не мы, не большевики и даже не эсеры с монархистами, не товарищи Троцкий и Ленин. Ее начал сам эксплуататорский класс. Сначала войну развязал, думал на ней озолотиться, будто и без нее не в золоте жил. А потом, когда увидел, что страна к войне не готова, что все полетело кверху задницей, затеял игрища с властью. Но и на это, как и на войну, толку не хватило. Изжил он себя, эксплуататорский класс. В агонии он. И нечего эту агонию ему продлевать. Прикончить его — наша задача. А он приконченным быть не хочет. Опять, получается, нужны товарищи Хохряковы и Юровские. И тут они нужны, и там они нужны. И против темной массы, которые «грабь награбленное» только понимают, нужны. И против эксплуататорского класса, который грабил и теперь с награбленным расставаться не хочет, хотя в могилу его не возьмет, они нужны. Вот как шуба заворачивается.
Я спорить не умел. Говорить на отвлеченные темы и отвлеченными понятиями, выстраивая их в необходимый логический порядок, я не умел. Вернее, я выразить словесно это не умел. Бурков говорил складно, со своей логикой. Не разбирая ее на составные части, не вдумываясь в нее глубоко, этой логикой можно было увлечься. Бурков хотел иной миропорядок. Это было понятно. Он его собирался строить посредством своей революции против той революции, которую затеял сам, как он выражался, эксплуататорский класс. Его революция должна была воевать, как Германия, на два фронта. Она должна была воевать и против революции эксплуататорского класса, свершенной неизвестно для чего, если не брать во внимание обычные низменные человеческие страсти. И она должна была воевать против «темных масс», то есть против своего народа, представляющего опасность, как он сказал, выродиться в передел собственности, в «грабь награбленное». Для такой войны стала необходима диктатура пролетариата
в лице Хохрякова, Юровского и других. В отвлеченных рассуждениях это было понятно, как бывает понятен всякому нижнему чину армии приказ взять такой-то город. Что же тут не понять — взять его, и всё! Непонятным становится совсем простенькое — как и какими силами, чем, с кем и в какие сроки взять. Столько же много непонятного выходило и из логики Буркова, надо полагать, не его личной логики, а логики, ему внушенной. Если диктатура пролетариата, то почему этой диктатурой руководит матрос Хохряков, владелец фотографии Юровский, владелец будки для чистки обуви Брадис, уголовники Цвиллинг и Прокопьев — это, если вспомнить Туркестан. Почему ею руководят все, кроме самих пролетариев, к которым, вероятно, надо причислить и меня, если и не производящего продукт, то оберегающего производителя!— Гриша, а ты чьих происхождением будешь? — спросил я вопросом некоего матроса Фомы.
— Я-то? — сразу понял меня Бурков. — Я из земских учителей: история, география, русский язык — одним словом, общественные гуманитарные науки. А вот сказал слово «гуманитарные» и почти дословно вспомнил то, как говорил Маркс. Вот: «Подлинное упразднение частной собственности имеет смысл только тогда, когда оно свершается духовно развитыми, совестливыми людьми, которые уже переболели жаждой богатства. Нет ничего омерзительнее, чем желание люмпена обладать тем, чем обладают другие, расправиться с тем, чем не могут обладать все. Он теряет дар гуманитарного подхода к человеку и истории, когда оказывается во власти своей теории революции и диктатуры пролетариата». Вот так сказал Маркс!
— То есть упразднение частной собственности должно свершаться мной! Я с рождения не болел никакой жаждой богатства! — весело воскликнул я.
— Хы, тобой! — фыркнул Бурков, почувствовав некий изъян в своих, то есть своего кумира, словах.
— А ты его читал в подлиннике? — спросил я.
— Какое! Я и в глаза-то ни его, ни его трудов не видывал, — сказал Бурков.
— А как же берешься цитировать, более того, исповедовать? — спросил я. — Этак в старину наши священники, не видавшие ни разу ни Ветхого, ни Нового заветов, толковали их, как могли! Всех можно было зачислять в еретики да тащить на костер!
— Еретики твои еретиками. Может, они и брехали за здорово живешь. Черт с ними. А только я все взял от людей, прошедших не университеты и академии, а тюрьмы. Вот тебя я еще в поезде отметил, никакой ты не прапор военного времени, ты кадровый и именно штаб-офицер, как оно и оказалось. Но я отметил и другое. Я видел, как с тобой обходился казачий сотник Гриша, фамилия выскочила. Он тебя лелеял и холил не за страх, не за службу, а за что-то такое высокое, что… сказать не могу. Вот это-то во мне отложилось. Потому-то сегодня я за тебя вступился. И в тех, кто меня учил марксизму, тоже было такое высокое, что… сказать не могу. От них я эти слова Маркса знаю. Они мне говорили: «В тюрьму наш брат попадает не страдать и не отдыхать. В тюрьму наш брат попадает учиться». Почти в каждой тюрьме старанием местной политической организации, ты бы знал, была своя библиотека и не только с Ветхим заветом, а такими книгами, которых на воле днем с огнем не сыщешь Там тебе были и Карл Маркс с Карлом Каутским, там тебе были и Кропоткин с Бакуниным. На любой вкус.
— «Записки революционера» князя Кропоткина где-то и у нас в библиотеке есть, еще батюшка мой покупал! — неумно вставился я.
— Что там князь Кропоткин, вождь анархистов, понаписал, я не знаю. А вот его анархисты просто дурят, просто издеваются над революцией. Вот вчера вышел я из редакции «Известий», иду домой к себе в караулку. На углу Покровского и Тихвинской подсовывает мне некий тип бумаженцию. Я взял — все на закрутку сгодится. Дома в караулке читаю — анархисты! Вот послушай, сохранил, сгодится против них же! — Бурков достал из кармана гимнастерки мятый листок. — Вот, «Анархический манифест» называется. Его как раз бы Ивану Филипповичу зачитать. «Угнетенная национальность, освободись! Уничтожь отечество! Уничтожь — и не будет больше ни твоей России, ни его Германии! Отечество есть грабеж и разбой. Твори анархию!.. Женщина! Сбрось с себя цепи воспитания детей. Уничтожь домашнее хозяйство и домашнее воспитание. Будь человеком!.. Заключенные, кандальники, преступники, воры, убийцы, поножовщики, кинжалорезы, отщепенцы общества, парии свободы, пасынки морали, отвергнутые всеми! На пиру жизни займите первое место!.. Деревня! Пусть деревня станет городом, а город деревней!.. Учащаяся молодежь! Исключите из школы религию и науку, культуру отцов! Создайте вашу культуру, культуру анархии!..» — и в этом духе дальше. Вот это что, революция?
— Ты меня спрашиваешь, товарищ Бурков? — усмехнулся я.
— Темная ты масса, штаб-офицер Норин! Я тебе всю сложность момента показываю, а ты кочевряжишься! — как бы выговорил мне Бурков и, завершая разговор, еще раз посоветовал оставаться в личине прапорщика военного времени и учителя. — Говори, что учительствовал в этом своем Батуме, что ли. Туда теперь никаким стуком не достучаться. Не прознают! И мой совет — не лезть в революцию, раз ты ничего в ней не понимаешь! Можешь в такое вляпаться, что уже никто не поможет. Тонкое это дело, революция, очень с кровью связано!