Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однажды, когда он вышел из бара «Неаполь» (итальянская семья арендовала в муниципалитете первый этаж старого дома, собрались соседи, покрасили стены белой краской; художник Эусебио Альмейда нарисовал странные картины, — очень любил море и танго; купили на воскресной распродаже три столика и двенадцать стульев, кофеварку помог наладить дон Паскуале, старый мастер, золотые руки), Оссорио окликнули из машины:

— Сенатор!

Номер «паккарда» был столичный, хотя в говоре того, кто к нему обратился, чувствовался иностранный акцент; агент, не отстававший от Оссорио ни на шаг, махнул кому-то рукой, через мгновение из-за поворота выскочила вторая машина, сразу видно, военная.

— Слушаю вас, — ответил Оссорио человеку, который

окликнул его.

— Я бы с радостью подвез вас в центр. Я англичанин, работаю здесь семь лет, железные дороги и мосты…

— Я не один, — Оссорио улыбнулся. — Меня сопровождают, — он кивнул на мужчину, который сразу же отвернулся к витрине. — Если вы пригласите и мою тень, тогда я воспользуюсь вашей любезностью, в противном случае кое-кто может решить, что я говорил с вами о чем-то таком, что может представлять военную или государственную тайну. Честь имею…

Тем не менее от встречи ему не удалось уклониться: соседнюю квартиру арендовала семья представителя бразильской фирмы по разработке и продаже минералов (лазурь, аметисты, топазы, изумруды); возглавлял дело Честер Оуэн; балкон был общий, громадный, пятнадцать метров, настоящий зимний сад.

Здесь-то к Оссорио и обратился невзрачный мужчина в мятом сером костюме, но очень дорогой сорочке настоящего китайского шелка:

— Я американец, сеньор Оссорио. Мое имя нет смысла называть, — он говорил очень тихо, мешая себе сигаретой, которую не выпускал изо рта. — Кроме неприятностей оно никому ничего не принесет, в первую очередь вам. С тех пор, как наши войска высадились в Нормандии, нас особенно интересует все о нацистах в Латинской Америке… Мы допускаем, что в последние месяцы битвы удары против наших транспортных судов могут значительно увеличиться, подводные лодки нацистов — смертники Гитлера, некие камикадзе, но без поддержки здешних немцев они ни на что не способны. Нам было бы легче спасти тысячи жизней американцев, да и немцев, кстати, если бы вы помогли нам с теми материалами, которыми обладаете…

— Вы обратились не по адресу, — ответил Оссорио. — Я бывший сенатор, с вашего позволения. Я не вправе распоряжаться теми материалами, которые были в моем распоряжении раньше…

— Через несколько месяцев они будут интересовать только историков, — ответил американец. — Мы все равно победим. Да, ценою больших жертв, да, ценою жизней молодых парней, сражающихся за демократию, то есть за то, что и вы цените превыше всего, сеньор Оссорио…

— Став членом сената, джентльмен, я дал присягу на верность этой стране. Я останусь ей верен, кто бы ни правил Аргентиной в настоящее время… Лидеры — преходящи, народ — вечен.

— Красиво сказано, — согласился американец. — Не смею настаивать, сенатор… Что же касается преходящих лидеров… Что ж, мы уважаем мнение собеседника, право на личную точку зрения есть основа основ демократии. Простите, что потревожил вас… Просить о встрече по телефону — значило бы нанести вам ущерб, только поэтому я пошел на этот балконный разговор, поймите меня верно… Всего вам лучшего…

…После того, как Перон объявил войну Японии (Германии не стал), — за несколько дней до того, как русские захватили рейхстаг, — Оссорио впервые подумал, что он тогда, на балконе, проявил человеческое малодушие; впрочем, поправил он себя, оно неотделимо от гражданского; помоги я американцам, мне бы не было так совестно думать, что я — пусть и косвенно — виноват в десятках жертв; тот американец прав, материалы только тогда важны, когда они могут спасти людей; я смалодушничал…

Второй раз он подумал об этом, когда узнал, что люди Перона дали политическое убежище десяткам тысяч нацистов, особенно военным и деятелям науки, создававшим военную промышленность Гитлера.

Однако сделать он уже ничего не мог: Перон победил на выборах, стал президентом и не считал долгом скрывать свое отношение к тому, что произошло в Европе: «Трагедия немцев касается и нас, будем

делать выводы на будущее».

Оссорио тогда понял, что такое пустота, ощущение собственной ненужности; запершись дома, он начал писать исследования, посвященные истории наиболее интересных районов Буэнос-Айреса, потом увлекся музыкальной религией народа, танго; из дома выходил редко, только на дневную прогулку перед обедом.

Во время одной из таких прогулок к нему подошел человек рабочего кроя, сказал, что он представляет немецких антифашистов, ему известно, что господин Оссорио обладает материалом, бесценным для Нюрнбергского трибунала; поначалу сенатор дрогнул, — он внимательно следил за тем, что происходило в поверженном рейхе; однако немец, почувствовав, видимо, что сенатор готов к разговору, нажал; в том, как он говорил, в том, что он ни разу не оглянулся, хотя любой антифашист обязан был понимать особое положение, в котором очутился Оссорио, было что-то слепое, устремленное, жестокое.

Оссорио проверился: слежки не было; это убедило его в том, что немец не прост, возможна игра.

— Все документы в сенате, — ответил он трафаретной фразой, — ничем не могу быть вам полезен, очень сожалею.

После этого он старался не выходить из дома, почувствовав кожей сгущавшуюся опасность: но почему они стали жать на меня именно сейчас, через полтора года после окончания войны?

Елена сказала ему: «Милый, твоя раздражительность совершенно понятна, это следствие слома того ритма, к которому ты привык за многие годы. Ты живешь на нервах! Давай посоветуемся с надежным человеком, может быть, стоит попринимать какие-то успокоительные пилюли». — «Родная, страх не лечат». — «Нам нечего бояться!» — «Я боюсь за тебя и внуков. Постоянно, Елена. Каждую секунду». — «Ну, это ты сам себя изводишь. Боятся только те люди, которые чувствуют за собою хоть какую-то вину».

Доктора звали дон Антонио Ларигес; седоголовый старик с длиннющими пальцами, которые жили своей особой жизнью, словно бы отдельно от него самого; когда он выстукивал Оссорио, его прозрачная кисть казалась гипсовым слепком десницы великого музыканта или ваятеля.

— Скажите, сенатор, вам бы не хотелось уехать в Европу? На год, полтора? — спросил дон Антонио, кончив осмотр пациента. — Сердце у вас хорошее, немного частит, но это вполне поправимо… Печенка в пределах нормы, легкие чистые, почки тоже совершенно нормальны… Переутомление, болезнь середины двадцатого века… Это еще только начало, дальше такого рода болезнь приведет к взрыву сердечно-сосудистых заболеваний и раку, поверьте моему чутью… Уезжайте в Париж, этот вечный город вернет вам спокойствие…

Оссорио улыбнулся:

— Доктор, поскольку я традиционно исповедую идею и норму жизни христианской демократии, моя совесть не позволяла мне брать взятки. Мне не на что ехать в Париж. Я не коррумпирован, доктор. Я жил тем заработком, который получал в сенате.

— Хорошо, тогда, в конце концов, можно уехать в деревню. Сеньора говорила, что у вас есть маленькая ферма на юге…

— Ощущение оторванности от жизни будет там еще более гнетущим…

— Ну, хорошо, — дон Антонио вздохнул, — вы относитесь к породе самолеченцев, вы знаете свой организм, относитесь к нему как к некоему механизму… В чем вы сами видите выход из нынешнего депрессивного состояния?

— В торжестве справедливости, — ответил Оссорио. — А поскольку я понимаю, что сие от меня зависит в весьма незначительной степени, я пребываю в состоянии известной растерянности…

…Доктор Гуриетес, возглавлявший маленькую амбулаторию для сотрудников аргентинского филиала ИТТ, был знаком с Оссорио шапочно: за два месяца перед переворотом он вместе с директором филиала Арнолдом был у сенатора на приеме, — американцы добивались права организовать медицинское обслуживание работников фирмы по нормам и законам Соединенных Штатов.

Поделиться с друзьями: