Эксперимент
Шрифт:
В один момент я забросил эту затею, да и не потому, что сам отчаялся, а из-за отношения, которое сложилось обо мне у окружающих. «Эй, не желаешь ли покорить это деревце?» или «Посмотри какая девка, спорим наш чудак с лёгкостью с ней заговорит», ещё вариант, когда звучало что-то вроде «Посмотри-ка чем они занимаются, расспроси их», – «Но зачем, что тебе это даст?», – Не важно, просто… Иди и сделай это, вот и всё». Я шёл и делал, при чём, ясно понимал в такие моменты, что меня используют как куклу, как игрушку, чтобы развлечься, посмеяться и взбодриться, но останавливаться и не делать я тоже не мог. Нравилось само чувство открытости, отсутствие зажатости, коих качеств как раз не ощущалось в моих приказчиках. Всегда взволновывала эта лёгкость при общении, хоть и представало всё как цирковое представление. Однажды, когда я более решил не потакать таким низким желаниям моих «друзей», я всё равно не сумел избавиться от образа ребёнка с рядом стоящими «взрослыми». Что-то продолжало поддерживать во мне убеждённость, будто я допытываюсь от окружающих не тех же детских отношений, как в раннешкольном возрасте, а чего-то совершенно иного. И с этой задумчивости началось то, что повлекло за собой превращение пышущего энергией мальчугана в скелетообразное и изнемождённое существо.
Тогда я не читал, – да что там «не читал», даже не знал! – такого философа как Шопенгауэр. Что и говорить, я совсем тогда не любил читать, ведь кто будет предаваться умиротворению в чтиве, когда его тело взывает вырваться затхлой квартирки, да пробежаться по горным лугам. Будучи ещё не начитанным, не зная, что такое категории и каково их предназначение, однако поздний
Но как я сказал ранее, меня даже под дулом пистолета было трудно заставить что-то прочесть, тем более такую философскую литературу. Я старался собственными силами настигать нужное мне знание. Я был тем, кто полагался лишь на собственный опыт и как ещё мне было его отыскивать, как не своими же действиями. На подсознательном уровне я чувствовал в человеке тайну и хотел проявить её подобно комедийному актёру. Пока все были как на одно лицо, совершали одни и те же воздержанные манипуляции, я всегда старался растормошить окружающих каким-то неподходящим для ситуации моментом: то начну громко разговаривать на какую-то щепетильную тему, то стану до того подвижным, что буду напоминать энергичную детину среди престарелых; все эти действия, выбивающиеся из траншеи нормальности, никогда не были направлены на меня самого, мне не хотелось заявлять «Смотрите каков я, до чего особенный и непохожий на вас, скучных и простодушных!». Нет, говорю откровенно, такие мысли никогда меня не наводняли. Преследованию подвергалось другое: чтобы окружающие, будто бы глядя на выбивающееся из привычного, смогли заметить какой-то скрытый режиссёрский посыл, почувствовать задуманное невидимым сценаристом, ведь наша жизнь слабо отличается от фильма, где упор всегда делается на проявление у зрителя определённого ощущения. Триллер будоражит волнение, драма – грусть, комедия – смех и от последнего, я и решил отталкиваться таким вот нетривиальным методом, через себя и свою ребячливость, постараться озарить задуманное Создателем истинную мистерию человека, сокрытую под покровом телесности.
Но увы! Только горе и разочарование повстречал я на этом пути. Люди как смеялись, праздно вставляли пару колких фраз и больше не обращали внимания на прыгающего перед ними шута, так и продолжили относиться к нему с тем же пренебрежением; сперва выделяющийся из общей массы комедиант становился таким же привычным, как и многое другое. А если что-то становится частью повседневности, чем-то самим собой разумеющимся, то ни до какой-то там тайны человеческого бытия уже не выйдет дознаться.
Сейчас я просто диву дивлюсь: какие же люди слепцы! Появись перед нами сказочные персонажи и мифические герои, они ведь тоже будут казаться далеко не привычным, мы будем благоговеть перед ними, уделять им куда больше внимания, чем всему остальному, ведь это «остальное» есть обыденность, а они, наши фантастические фантомы, словно ложка мёда пресном завтраке; мы бы стали до того свежими и ободрёнными, если бы не одно но – склонность человека облачать события в сансару повседневности. Здесь не может быть исключений и это, пожалуй, худший из человеческих законов, если дело касается того, чтобы за короткий срок увидеть в пока ещё чём-то новом то, что не растворится в череде монотонности суток. Встань перед нами Ахилл, мы сразу же поймём, что перед нами не просто человек, а богочеловек, само собой, не без некоторых размышлений, но сам факт, что это некто точно выбивающийся из общепринятых рамок и таящий в себе секрет человеческой природы, не будет никаких сомнений. Так от чего столь невежественно, слепо и глухо тот же «аналитик» Ахилла подходит к прыгающей перед ним цирковой зверюшке, броско одевающейся или странно выглядящей личности?! Нет в этом величия, нет в этом и героичности, но не каждое событие и явление должны обладать такими возвышенными чертами, не всему, что проводит истину уготовано являть себя как что-то прекрасное, ведь не многие располагают высоким положением в обществе или звучащим именем, однако их малый статус едва ли мешает донесению до человечества скрытого в них знания. Абсурдность и нелепость – вот верные спутники тех, кто чувствуют в человеке глубину, сакральную сущность, которая пока не обнаружена, но готова вырваться. Нужно лишь верно подобрать инструмент выведения и посмотреть под правильным ракурсом, а остальное изучение, – уверяю вас, – пойдёт как по наитию.
Раздосадованный своим, пожалуй, самым первым экспериментом, я впал в уныние и со временем, от некогда открытого и радующегося любой мелочи юнца осталась хладная ко всему, к тому же и скупая на разговоры, ничем не отличимая от своих сверстников, душа одиннадцатиклассника.
Эксперимент #2
Время шло, экзамены были сданы, документы в университет поданы и к концу летнего сезона я уже мчался на всех парах в другой город. Это был прорыв в мир самостоятельной жизни, больше никаких родительских ограничений, никаких принуждающих формальностей вроде «Ужин ровно в восемь часов», «Трапезы всегда справляем все вместе и никак иначе», «Уборка каждые два дня и это
не оговаривается» и т. д., все эти установления пошли в пекло и я был безумно счастлив. Обосновавшись в однокомнатной квартирке со скудным наполнением, мне едва виделось нужным как-то менять интерьер. Шкаф, пара полок, небольшой компьютерный столик в уголке зала, пара табуретов и стол со стоящей на нём микроволновкой; прибавляя сюда холодильник, столовый гарнитур и пространство прихожей я считал это достаточным для того, чтобы полностью отдаться чему-то ещё, не задумываясь о физическом существовании. И в этом была главная трудность: новый город, новое место обучение, потенциальные знакомства и ещё не заделанные друзья – столько дел было уготовлено, но в глубине души, я понимал, что не ради этих мирских радостей покинул родительские пенаты. Настоящая цель моего отрыва от попечительства старших для меня всё ещё оставалось неведомой. Словно бы университет был не главным, а чем-то второстепенным, всего лишь доводом логики, мол «Не зря же ты переехал, само собой, университет – твоё предназначение», которому я не особо-то доверял. Слова разума пронизывала ложь и решив докопаться до истины, я стал идти методом by trial and error4.Знакомства в институте напоминали грибницу, очухавшуюся в жаркий день после дождя. Количество лиц, то и дело, беспрестанно мелькавших передо мной было не сосчитать. Каждый был особенным, каждый, – в отличии от моих старых, все как на один типаж друзей, – выделялся, запоминался и это притягивало разговаривать не со многими, а со всеми сразу. Хотелось въесться в чужие мысли, впитать социум без остатка и тем самым проверить, правда ли это то самое, из-за чего я прибыл в новое окружение. Оказалось, что это не так. Общение было, как и любой другой говор: скучным, незамысловатым и переваривающим обыденность. Всё было толерантнее, утончённей, но и я уже не провоцировал округу несуразным поведением, от чего крепло убеждение, будто стоит мне вновь вызывать у людей смех, так даже в новом обществе, все усилия опять окажутся бесполезными. Одно мне не давало покоя: с кем бы не заводилась беседа, не в словах собеседника, а в самом его присутствии ощущалось что-то блуждающее и постоянно ускользающее от того, чтобы стать произнесённым. Это посеяло во мне интригу и поиски переместились от изучения людей к созерцанию природы.
Спустя пару недель, я наткнулся на давно забытый сквер, близ городской окраины. В нём редко бывали люди, от чего гуляния среди берёзовых рощ и сосновых боров превращались в настоящие отшельничества. Одинокие скитания пресыщали меня новыми силами и подготавливали к очередному возврату в задушливый город. Как-то так прогуливаясь по не раз уже хоженой тропке меня вдруг как молнией пронзило какое-то неизвестное доселе мироощущение. Всё вокруг словно бы стало истончать невидимые для глаза пары, а небо занялось переливом самой разнокрасочной палитры: от фиолетового к зелёному, от зелёного к красному и т. д. Это не было похоже на приступ галлюцинаций, я не употреблял, – для этого пока ещё рано, – психотропные вещества, я был чист как стёклышко; не смотря на полуденную свежесть и бодрость сознания, мне явилось какое-то откровение. Всё же был во всём творящемся какой-то знакомый подтекст, что-то похожее уже проскакивало в памяти, но где именно? Тут я вспомнил ту симпатию к глубине человеческого естества. Окрыляющее чувство загадочности практически не отличалось, что при общении с человеком, что при соприкосновении с природой. Мне было неизвестно, почему возникло это невесть откуда взявшееся психоделическое восприятие леса, но посыл видения, как тогда показалось, всё же смог ухватить. Смысл заключался в том, что не конкретный человек привлекал меня отстраниться от родственников, ни какое-то место, вроде гор, леса и т. п., а та установка сыщика, который всегда занят какими-то исканиями, но не понимает, что ищет он на самом деле себя самого. Человек запрограммирован искать истину и редко кто удосуживается поискать её прямо у себя под носом, – немало важно подчеркнуть – под своим собственным носом, – а что под ним может ещё такого быть спрятано, кроме всех тех оставшихся, навскидку, ста восьмидесяти сантиметров юношеского тела? Само собой, все пути вели к одному – ко мне же самому. Вся таинственность, исходившая от округи, была не в других людях, а во мне самом. Я как-бы проецировал секрет своего бытия на окружающих, думая, что это они источники неизвестной энергии, хотя на самом деле, это моё «Я» являлось таковым.
Придя к этим выводам, грянула спокойная пора. Мне стало ясным моё пребывание в одиночестве, моя незаинтересованность в общении, слабая активность в университете. Все вопросы словно получили ответы; все, кроме одного: «Если я перекладывал поиск волнующей меня загадочности на других, то почему же я так усердно отказывался попробовать проявить её в себе самом, чего я боялся?». А я, по правде говоря, несусветно боялся и страх мой был не без основы. Вся проблема касалась самостоятельности и страха использовать её должным образом.
Корни моей неспособности к самостоятельным действиям берут своё начало ещё дошкольном возрасте. Первый класс я покорял без детсадовской закалки. Меня не отдавали воспитателям, мне не назначали репетиторов, не было и общения со сверстниками. Отрезанность от внешней среды превратила меня в постоянно скучающего, незнающего чем себя занять капризного ребёнка. Только и помню, что дёргал матерь за халат и твердил: «Мне скучно!», затем снова и снова ставя на repeat5 эту же пластинку. Это нервировало не только родителей, но и меня самого. Приходилось лично занимать себя какими-то вещами, просто, чтобы не превратиться в подобие кошки, спящей по пятнадцать часов в день от того, что ей нечем больше заняться. Надо сказать, справлялся я со своей миссией ужасно, ибо ни одно занимательство не увлекало меня на достаточно продолжительный срок, обычно заинтересованность пропадала спустя тридцать минут, в лучшем случае через час. Но тело росло, разум креп и приход в школу устранил потребность в постоянном занимании себя какой-то деятельностью. Уроки, домашнее задание и, – о чудо из чудес! – появление живых, да ещё и одного со мной возраста людей не подавало поводов скрупулёзно отыскивать предмет для интереса, теперь он сам находил меня и не соглашался отпускать, что меня полностью удовлетворяло.
Становясь взрослее, детская проблема саморазвлечения выродилась в ключевом отличии меня от всех остальных, имевших за спиной детсадовский опыт. Ни у кого не было трудности в подчинении, слово учителя – закон, школьные правила – табу, директор – высшее лицо, не терпящее отказа или неповиновения. Все три формальности были до того поверхностными, что, казалось, будто бы вся школьная атмосфера сплошь игра, к которой неизвестно почему относятся столь серьёзно. При чём, правила я не нарушал и учителям не перечил, мне просто было скучно как следовать, так и противиться установившимся порядкам, вместо этого привлекало другое: попробовать самому стать каким-то устоем, который будет регламентировать и что-то декламировать. Ведь так всегда, кто не способен встать в подчинение, сам решается подчинять, вот только в моём случае, поставить кого-то в зависимость хотелось не относительно себя, а по отношению к тому, кто стал моей целью. Другими словами, холодность к правилам высекла искру революционности и овеяло меня каким-то духом свободы, я желал, чтобы люди шли не за писанными законами, а за самими собой, стали познавать себя, а не конституцию, Библию и прочее. В этом плане мне предназначалась роль зеркала, глядя на меня, человек должен был увидеть нечто схожее внутри себя самого; как я выделялся своей циркачностью из массы, так и смотрящий должен был в один момент перестать наконец заливаться хохотом и задуматься: «А нет ли во мне чего-то такого же, отличного от всего привычного?» На эту заветную мысль я уповал и надеялся, но, к превеликому горю, растормошить её мне так и не удалось.
Каково же во всём этом место самостоятельности? В том, что почти на спадающий фокус внимания со своей самости в детстве полностью лишил меня интереса к ней в старшем возрасте. Когда у всех она только просыпалась, ибо близилась жизнь без родительского попечения, мне уже до того осточертело всегда искать ей применение, что сделало меня в некотором роде инфантильным сорванцом. Все эти выводы ретроспективны и в момент первого эксперимента я не понимал природу движущей меня силы. Просто предаваясь скрытому порыву, мне выносилось предписание, что следует делать то-то и то, а зачем и почему – вопросы последние. С таким вот комплексом неполноценности я подсознательно заставлял людей верно использовать свою самость в качестве инструмента по открытию в себе того, что, в сущности, требовалось открыть в себе самом.