Эксперимент
Шрифт:
Одно всё же не оставляло меня в покое. Раз все действия в прошлом так ни к чему и не привели, не означало ли это, что моя цель не заслуживала столь много уделяемого ей времени, энтузиазма и порывистости? Эти вопросы обрушились словно шквал. Действительно, а что, если всё к тому и шло, дабы я бросил эту глупую затею и перестал искать в человеке чего-то обведённого ореолом мистики? Просто сидя и думая об этом ничего не добьёшься и я принялся проверять свою очередную гипотезу. Развернув свою направленность на сто восемьдесят градусов, человек-зеркало решил посмотреть на своё собственное отражение в себе же самом и это был второй эксперимент, который окончательно предрешил, кем я буду и каким образом распоряжусь вверенными мне телом и разумом.
* * *
Сразу расставлю все точки над «i». Не составило трудности удостовериться в верности моих предположений. Недра человека поистине заслуживают внимания, но важно то, каким образом я к этому вышел. Понимая, что никто не сможет мне помочь, никто не будет ошиваться рядом, напоминая своим шутовством или мудрёностью о существовании чего-то противоположного всему привычному, оставалось рассчитывать только на себя самого, а поскольку я сам становился и причиной, и потенциальным следствием, то это обязывало погрузиться в тотальное уединение – полное одиночество и от этого во мне стал возобладать эгоизм. Трепетное отношение к себе самому ставило окружавших меня не в счёт с моей «величественной» персоной, ведь она претерпевала то, от чего многие уклонялись или попросту не решались стать сами себе толпой: «In solis sis tibi turba locis6», – гласит устав отшельника. Мне было наплевать, что старики считали в праве наслаждаться уединённостью лишь после отдачи общественного долга и лишь по достижению пенсионного возраста. Даже из уст почитаемого мною Монтеня7 эти слова звучали
Записи делались всегда спонтанно, без расписания как у писателей, но с налётами неожиданных прозрений, как у художников. То какое-то сновидение привидится, то опять нападёт психоделический приход во время прогулки – из этих единичных случаев и состояло моё творчество. Однажды мне всё же стало интересно, а почему я продолжаю дневниковую слежку, почему не забрасываю ежедневные записи и просто не возьмусь, да и положусь на свою память? Заморозив писательское ремесло, со временем я стал чувствовать себя хуже, желание вставать и начинать новый день было ни к чёрту, выйти в магазин и встретиться с прохожим взглядом причиняло такую боль, будто он не добродушно посмотрел на меня, а хотел своим взглядом тотчас испепелить; сам я становился всё раздражительнее. Иногда, даже руки, держа какой-то предмет казались настолько неуклюжими, то и дело, побуждая к мысли оторвать их и выкинуть, а самому – залечь под одеяло и больше никогда не сталкиваться с реальностью, с этим физическим миром, который чего-то, но всё-таки лишил меня. «Или это я сам лишил себя чего-то?», – как-то раз явилась ко мне спасительная фраза и вспомнив последние изменения в своих распорядках, я вновь вернулся к письму. На удивление, я снова стал спокойным, мир перестал контрастировать одними лишь раздражителями и позволил видеть людей именно людьми, ничем не угрожающими и просто спешащими куда-то по своим делам. Этот феномен меня заинтересовал, и я стал искать причину, чем же я таким повязан с писательством, что оно так бойко отозвалось в моей психике.
Во-первых, я уяснил для себя главный принцип любого творчества. Творчество есть творение из пустоты. Во-вторых, всякое творчество изменяет известную нам реальность, мир преображается и всё в нём заложенное также подвергается изменчивости. Дано какое-то понятие и стоит кому-то написать книгу по этому самому понятию, так тут же будет брошен вызов существующей истине. «Может быть располагаемое нами не столь истинно?», – начнут вопрошать некоторые и им ничего другого не останется, кроме как либо пойти за новаторской идеей, либо постараться выступить с защитой старых положений, но, что первое, что второе – оба варианта обязывают творить. Это напрямую соотносилось с тем, что я хотел пересмотреть самого себя, как те же понятия и категории, но каким образом это было возможно осуществить не имел ни малейшего представления.
Немного погодя подступило следующее открытие. Оказывается, что незадолго возникшее кризисное состояние без писательства было тем же, когда человек испытывает страх перед незнанием того, чем ему себя занять. Случилось это так: был довольно жаркий осенний день, птицы за окном всё не переставали свиристеть, а дурманящий запах опавших листьев рьяными потоками затягивался в комнатку, где я, – то ли в медитации, то ли от балды, – лежал на полу и без дрожи в зрачках, упирался взглядом в потолок, стараясь рассмотреть в орнаментальных узорах какие-то знакомые образы. Края поля зрения начали немного мерцать, затем всё больше отдавать зелёными, пурпурными и жёлтыми оттенками, и затем окончательно погрузили меня в уже не раз случавшийся транс психоделики. Они стали приниматься как нечто привычное, но вкупе с запахом улицы и настроенностью к углублению в себя, я вскочил и на радостях наваял следующую запись: «Ах, память ты моя прихотливая! Неужели, чтобы заставить тебя работать требуется столь удачное стечение обстоятельств… Запах прямо как тогда, рядом с берёзовой опушкой, а это внезапное видение многокрасочности! Судьба так и благоволит, чтобы занять меня чем-то, подарить повод что-то записать и обдумать какую-то мысль. Не знаю, Что ты или Кто ты, но спасибо Тебе за спонсорство таким приятным на ощущение материалом». Мои видения в тот период времени били непрерывным ключом. Не было ночи, когда мне не пришло бы какое-то сновидение и я его не запомнил. Всюду меня преследовал дух, заставлявший делать записи и разбираться в них, а я, дурак, решил на время избавить себя от такой услады. Больше такие ошибки не совершались, а главное, чувство опустошённости больше не делало брешей в броне из стали писательского происхождения. Так творчество зарекомендовало себя как избавление от пустоты, от безделья и пустого прожигания времени, а следующим же выводом стало обращение к очередным воспоминаниям, когда, ещё не пойдя в школу, я растрачивал столь недюжинное количество сил, чтобы найти занятное времяпрепровождение. Тогда я писать то толком не умел, от того скорее и переживалась самостоятельность как что-то более роковое, но вооружившись этой способностью спустя двенадцать лет, я вновь был поставлен перед былой трагедией моей судьбы – незнанием, чем заняться, кроме как выжиданием очередного видения и его поспешного конспектирования. Но во всякой сласти всегда, да найдётся ложка дёгтя. Благодаря повторно раскрывшейся детской ране, скука от пустого, ничем не занятого времени сопровождалась уже не просто словами «Мне скучно», а она начала с насмешкой пригарцовывать вместе с ощущением страха – страхом вновь очутиться в том унылейшем состоянии, в какое я впадал без своих дневников.
Наконец-то был найден толковый провожатый в мир новых впечатлений и, как-бы это не поражало, именно в страхе я увидел ведущего меня через сумрак непонимания. Страх должен был прорубать тернистые витиеватости моих заблуждений, страху было уготовлено провести меня к глубине собственного «Я». Почему я так мыслил? Да потому что раз смехом всё никак не удавалось разыскать чаемую мною сакральность, то антагонистом уж точно удастся схватить вожделенную тайну за проворно виляющий «хвост». Ещё никогда я не был столь благодарен той неопределённости, вечно присутствующей в непристроенности моей самостоятельности, ибо, столкнувшись с скрывающейся за ней пустотой и излучаемым от этого страхом, я открыл для себя мир беллетристики. Я спросил себя: «Где люди обычно боятся? Как они искусственно вызывают тревогу и трепет?» и ответы давались слишком уж легко. Фильмы ужасов, хоррор-игры, дома с привидениями – эти вещи возможно и могли оказать эффект на того, кто мало смотрел кино (ко мне это не относилось) и не провёл подростковый период наедине с компьютерными играми (этот грех меня также не обошёл стороной), но всё перечисленное уже было когда-то мною пережито. Единожды переболев всем этим, я выработал своего рода иммунитет и более не мог поддаться страсти вновь пустить себя на поводу этих детских шалостей. Оставалось одно – опробовать такое, что ни разу не соприкасалось со мной и, – напомню, что в школе, не смотря на успехи по русскому и литературе, чтиво для меня всегда казалось наискучнейшим занятием, – nolens-volens8, пришла пора утопить себя в омуте книжничества.
Отторжение, отрицание, недопонимание, но вот, роман за романом, я втянулся и окончательно сросся с аватаром чтеца. Начинал я с классики: «Мартен Иден» Джека Лондона, «Лезвие бритвы» Ивана Ефремова, «Приключения Эраста Фандорина» Бориса Акунина и т. д. Если кто спросит: «Что же пугающего в этих произведениях, где же тут притаится страху?», то Вы не представляете, каким же испытанием, какой больной прививкой оказалось приучивание себя к погружениям в истории! Отдаться на волю книжным простором было для меня сродни тому, когда долго не разрабатывающий мышцы спортсмен снова приступает к тренировкам, на следующий день его мышцы будут ныть, а все члены трястись от прошлодневной нагрузки; то же самое напряжение испытывал мой мозг, в случае с которым, всё обстояло ещё хуже чем у несчастного гимнаста, ведь я практически никогда и не занимался чтением как отдельным, не побоюсь выразиться, видом спорта, от чего переживания, смятения и непонимание от происходящего сумбура внутри моего мышления, ощущались во много раз страшнее, чем если бы я хотя бы когда-то имел подобный опыт, но увы, им я себя в прошлом успешно обделил. На первых парах страх был, нёсся разъярённым авангардом и виднелся он, как ни странно, в каждом возвращении к этим «безмятежным» или по заверению некоторых, чуть ли не буколическим в своей «умиротворённости» романам.
За месяц я осилил около дюжины похожих на вышеперечисленные произведения и ощутив возможности к лёгкому усвоению любого материала, я приступил к тестированию на себе книжного страха.
Начал я с тёмного фэнтези и первым в списках среди самых популярных авторов этой категории значился Стивен Кинг. Пролистав его библиографию, взгляд зацепился за серию «Тёмная Башня». На следующий же день, закупка в книжном обошлась мне в кругленькую сумму, так как серия начисляла за собой семь томов и одну промежуточную историю. С этим кладезем я вернулся в свой укромный уголок и две недели от меня больше не было никаких вестей, я испарился со всех радаров и создал видимость, будто бы меня никогда не существовало, родные переживали, в университете стали бить тревогу, а для меня, в этой заброшенности наступили четырнадцать дней ни с чем несравнимого блаженства, потому что мои, – по студенческим меркам, – книжные затраты всецело окупились, можете не сомневаться. Проглотив все тома «Башни», я заинтересовался другими работами Кинга. Так были переварены «Сияние», «Доктор сон», «Бессонница» и «Ловец снов». Разочаровавшись в последнем, я понял, что с Кингом пора завязывать, да и каким-бы приятным не было чтение истории о Стрелке и его достижении башни, цель экспериментирования так и не была достигнута – страха я так и не почувствовал. После неудачной попытки, следом последовала тяжёлая артиллерия: сборники рассказов Говарда Лавкрафта и Эдгара По, в дополнение к которым приобрёл серию «Монстролога» Рика Янси. После второй волны «ужасных и вгоняющих в жуть» работ я потерял веру в идею пробудить страх таким вот книжным способом.Продолжая ломать голову, почему же многие считали эти произведения универсумами ужаса, я решил проанализировать прочитанное не на выявление в них конкретики, вроде образа страшного оборотня или всепоглощающей бездны, а на тенденцию, которая красной нитью связывает каждую из книг. Рассуждения имели следующий вид: где-бы не создавалась атмосфера ужаса, там всегда соприсутствовал элемент мистики, а всё мистическое никогда не оставалось в отдалении от таких явлений как «страх Божий» и повышенного психологизма, призывающего отрешиться от всего мирского и вознести свою душу выше материальных пределов. Мистическое опьяняло свободой от физических оков. В одном из трактатов Кьеркегора Сёрена, философия которого так и сочится мистификациями, где-то сказано: «Страх есть головокружение свободы» и выходило, что вопрос страха опять возвращал меня к проблеме свободы и незнанию, куда деть свою злободневную самостоятельность. Вовремя свернув с этой скользкой дорожки, я посмотрел на всё уже не в детской перспективе, когда пытался отыскать действие или какое-то событие, а в ныне складывающейся ситуации, где всё упиралось в писательство. Творя, мы переиначиваем известные шаблоны, потрошим общепризнанное и тем самым создаём новое, рушатся одни начала и строятся новые и не в этом ли на самом деле запрятан корень всех страхов? В средневековье церковь с предвзятостью и сомнением относилась к мистикам, ибо их новации всегда несли с собой изменения. Мистическая ниша располагала не комментаторами, по десятку раз читавших одну и ту же догму и делавших в ней незначительные поправки, а проповедниками будущего и до того боязно становилось святым церкви за свои догматы, что практически на каждом мистике ставили тавро отступника и еретика. Баталия между догматизмом и свободным мышлением была тем же противостоянием нормы и ненормы, а перенеся эту параллель на занимавшую меня литературу, оказалось, что история мало чем отличалась от тех же борений добра и зла, чёрного и белого, героического и злодейского. Но вот, что интересно: стоило норме повстречаться со своей противоположностью, схождение двух полюсов преломлялось через творчество и создавалось нечто третье, сочетающее в себе по чуть-чуть от каждого, лежащего теперь в основе новоиспечённой, как ни странно, очередной нормы. Старые порядки забываются, а только родившееся заступает в качестве чего-то актуального, на которое уместно начать ровняться всем и каждому. Расставив эти мысли по своим местам, они приняли вид вполне удовлетворительного заключения: притягивающее меня в себе самом, пытавшееся стать разбуженным в других при помощи комичности моих поступков, старающееся показаться в череде прочтённых мною книг пришло к одному единственному, но всегда мелькавшему во всех поисках моменту и было это ненормальностью.
А вы думали я сейчас название новой планеты продиктую или отвечу на вопрос, что такое вселенная? Само собой, мне приходилось двигаться маленькими шажками, преодолевать коротенькие дистанции, но такой детской очевидностью, – думаю, не стоит говорить, что если сильно увлечься каким-то предметом и тот долго не желает поддаваться мышлению, то любое, даже совершенно ничтожное продвижение способно предстать не иначе как инсайт, что собственно я и чувствовал, когда пришёл к столь, как может показаться читателю, заурядной идее ненормальности, – мне удалось не впасть в старые блуждания с моей самостью; наградой же, хоть и с промедлением улитки, но не лишённого при этом успешности избегания, стало всё приближающееся осознание сущности нужного мне страха.
Последующие размышления велись не день, не два, а несколько недель. Записей я делал мало и только спустя месяц, писательское перо наконец получило приглашение вновь окунуться в лоно запылившейся чернильницы:
«Смех и страх – лучшие выразители того, что выбивается из привычности. Вот пред человеком стоит выбор: посмеяться ему или испугаться? И то, и другое заставят повседневную скуку заползти обратно в свою коморку; от первого, будет радость, будет счастье, но какого-то урока из этого не вынести; второе строго и от этого запоминается куда ярче, нежели юморизм. Люди так и грезят одной и той же мыслью: «От смехотворности меньше вреда психике, меньше угнетённости и не проще ли посмеяться, да забыть нечто из ряда вон выходящее?», – но это не по мне. Смех не помогает, а только расслабляет, даёт передышку или того хуже, вовсе ослепляет, прикрывает незамутнённую линзу на всю исцарапанную и замыленную, а что ещё плачевнее, так это то, что даже с этим пониманием, народ так и продолжает смеяться и бояться без должного отношения к предмету, вызвавшего смех или страх; у большинства не возникает и намерения задуматься о притаившемся перед ними величии… И если искания мои до сих пор заходили в тупик, может и нет во мне никакой тайны, нет той мистической ненормальности? Всё такое поверхностное и одновременно прячущее за собой что-то большее, прячется ли и во мне это самое «большее» или я просто всё выдумал и на столько предался фантазии, что утратил видимость грани между правдой и ложью?…» Последние штрихи этой записи пошли криво и неуверенно. Тогда я и впрямь потерял твердыню, ноги будто парили в облаках или скользили по водной глади. Куда не ступал, в какую-бы книгу не заглядывал, всюду мерещилось, что живу уже не я, не индивидуальность, не личность, а маска, пустотная, ничего за собой не закрепляющая и ничего в себе не покоящая. Но всё изменилось во время одной из – ставших в те времена довольно редкими – вылазок на рынок. Идя вдоль скамеек и протискиваясь между заполонивших главную улицу старушек, – этот контингент составлял основную массу торговцев, – наконец-то удалось пробиться к любимой пекарне. Прозвенел колокольчик и рыночный шум усмирился вместе с захлопнувшейся дверью. Пройдя мимо стеллажей, усталый взгляд не привлекало ни одно кулинарное изделие, тогда мне казалось, что я зашёл только для какой-то условной формальности, потому что никогда не отказывал себе повидаться с милым, в сравнении со всеми остальными, в здешних краях продавцом. Это была женщина около пятидесяти лет, греческо-грузинских корней с приятным, привносящим какую-то пикантность, русским наречием; всегда мила и доброжелательна, на выпечку не скупилась и иногда отдавала за так, лишь бы поделиться с кем-то своим счастьем, счастьем владеть такой пекарней и своим местом в этом мире. Вспоминая всё это сейчас, вместе с чем рельефно изваивая пером каждую буковку, мне сразу же стало понятно, с какой целью я тогда зашёл в это пропахшее кунжутом и корицей местечко. Что, как не вдохновение от уверенной в себе знакомой может поддержать сломленного экспериментатора? И вдохновлённость сумела-таки отзвучать своим сольным арпеджио, выразившимся приветствием меня не как завсегдатая, а скорее фигурой, выделяющейся из всякой обычности и эта самая необычность сыграла тогда главную роль. «Батюшки родные! Вы посмотрите кто к нам пожаловал, а что же это с тобой сталось?! Не уж то проклятие студенческой жизни дало о себе знать?», – с свойственным для любой приветливо встречающей гостя продавщицы пропела моя знакомая. «В каком это смысле? Всё как всегда, извините, просто времени не было заскакивать…», – и тут она меня перебила, произнеся слова, выдавившие фурункул той шаткости, уже начавшей изрядно разгнаивать мой дух. «Ох, нет же, посмотри на себя: кожа, да кости. Совсем забросил себя, ещё и клиентов всех распугал. Ты то может и не заметил, а у меня глаз намётан. Как зашёл, так тут же, один за другим и…, – здесь она звонко присвистнула, не уводя взгляда с моей, в тот момент и впрямь, изрядно исхудавшей фигуры, – с концами, теперь не сыщешь уже этих людей, распугал ты их, мой дорогой. Вон как засеменили, будто смерть к ним средь бела дня наведалась. Не гоже ведь себя до такого доводить. Сегодня уж не откажу, всё, что выберешь – за бесплатно отдам, а то так и окочуриться можно, страх ты наш доморощенный», – подхихикнув в конце, тем самым закончив своё, как чувствовалось, ни в коем разе не терпящее пререканий обращение. Эта поистине позитивная леди всучила мне провианта на две недели вперёд и приказала тут же пресытиться хотя бы чем-нибудь, так и уповая в тот момент, что если я что-то вкушу, то тотчас расширюсь в габаритах. Жаль было её расстраивать, но выходя из пекарни, ни аппетит, ни любое другое желание связанное с рынком не могло выместить из меня те семена, посаженные её шутливой манерой вести разговоры с покупателями. До чего же поразительна судьба! Всегда удивлялся такому, на первый взгляд, лишённому всякой важности и примечательности, но не простоты, антуражу, дающему такое, чего не ожидаешь заполучить даже во время экзальтированного состояния при проведении какого-то ритуала. Вот уже добравшись до дома, я всё равно продолжал идти вперёд, проходя улицу за улицей, минуя здание за зданием и только выйдя на городскую границу, ноги наконец-то остановились, а столь долго вскармливаемые мысли были готовы извергнуться.