Елисейские Поля
Шрифт:
И он громко постучал в дверь.
– Войдите, – крикнул голос жены.
Он остановился на пороге. Жена играла на рояле. Она не повернула головы, но он знал, что она видит его в зеркале.
– Фанни, – начал он, – я хотел попросить вас…
Она продолжала играть, будто его не было в комнате.
– Фанни, послушайте. – Он дернул за воротничок, словно воротничок вдруг стал ему узок. – Да перестаньте же хоть на минуту. Я не могу кричать.
Игра сразу оборвалась. Жена обернулась к нему и взглянула на него так же, как только что смотрела на ноты. Выражение ее больших, добрых, выпуклых, как у телки,
– Что? – спросила она тихо.
– Я хотел вас просить. Не можете ли вы…
Ее полное лицо побледнело, ее полные плечи задрожали под черным шерстяным платьем.
– Я хотел вас просить. – Он снова дернул за воротник. – Только на три дня, на три дня… – Он запнулся. – Дайте мне ваши серьги, – вдруг жалобно попросил он высоким, бабьим голосом.
Она быстро подняла руки к ушам.
– Только на три дня. Я запутался в делах. Пока придут деньги из Берлина. Вы не беспокойтесь, – уже спокойнее говорил он.
Она старалась снять серьги, но пальцы дрожали. Седые пряди волос цеплялись за бриллианты.
– Сейчас, сейчас, – растерянно повторяла она.
– Только на три дня… Вы не волнуйтесь так, Фанни.
Она наконец вынула серьги из ушей и протянула их ему на дрожащей ладони.
Он взял серьги, поцеловал дрожащую руку:
– Спасибо, Фанни. Вы выручили меня. Обедайте без меня. Я вернусь поздно.
И, кивнув на прощание, вышел. В коридоре он остановился.
«Ограбил. Последнее отнял. Что она делает там за дверью? Плачет?»
Ему вдруг захотелось вернуться, встать перед ней на колени, спрятать лицо в ее черной жесткой юбке и умолять простить его.
Он зажмурился. «Отдам ей серьги. Отдам». Он уже взялся за ручку двери, но в эту минуту за дверью заиграли. Игра была уверенная, спокойная, старательная. Нет, несчастная женщина не могла бы так играть.
Он надел котелок и быстро, как шарик, скатился по лестнице вниз. В такси он с удовольствием закурил сигару. «Хорошо, что хоть Фанни не догадывается, не страдает. Как Наташа обрадуется! А еще минута – и я бы отдал серьги. Размазня. Шестидесятник тоже». И он насмешливо улыбнулся.
2
Домой Кролик вернулся поздно, когда его жена уже спала в их общей широкой кровати. Он прошел на носках в ванную и зажег электричество. В большом зеркале на стене отразилась его короткая фигура в котелке, с сигарой в руке, с галстуком, немного съехавшим набок.
Обыкновенно он очень вежливо раскланивался с собой.
– Здравствуйте, Абрам Викентьевич. Как живется вам, как можется? – спрашивал он себя и отвечал, улыбаясь и шаркая ножкой: – Спасибо. Отлично. Всё прыгаем.
Но сегодня он, будто стыдясь себя, быстро отвел глаза и стал открывать никелированные краны.
– Скверно, скверно. Ах, скверно.
Вода шумно бежала в белую ванну. Этот шум, шум бегущей воды, всегда вызывал в нем воспоминание Иматры. И сейчас он ясно увидел водопад, с грохотом летящий вниз, сияющий, серебряный, ледяной. Увидел серые сосны, и камни, и себя в студенческой фуражке.
Он разделся, сел в теплую душистую ванну. На минуту стало совсем спокойно – ни забот, ни стыда, ни страха. Как будто заботы, стыд и страх растворились в этой теплой, душистой воде, отошли куда-то
за эти белые кафельные стены. Тревогу и напряжение сменила блаженная слабость, голова, вдруг ставшая пустой и легкой, склонилась набок, и веки закрылись.Сидеть бы так долго, долго, всегда. И чтобы ничего больше не было.
Если вскрыть бритвой вены в ванне? Говорят, это самая приятная смерть. Ничего не почувствуешь, только слабость, только легкость, как сейчас, и умрешь спокойно. И всему конец. Он вздрогнул. «Нет, нет. Я не могу. Это совсем невозможно. У меня нет бритвы», – вспомнил он с облегчением. Он всегда брился в парикмахерской, и дома у него даже безопасной бритвы нет. И слава богу, что нет.
Вода остыла, стало холодно и тревожно. Он закутался в купальный халат.
«Неправда, – подумал он, – роковые женщины совсем не смуглые, с блестящими, как угли, глазами и адскими планами. Такой женщине он не попался бы, с такой справился бы. Нет, роковая женщина светловолосая, сероглазая и беспомощная. Она ничего не любит, ничего не хочет. Она даже не злая. Она безразличная. Разве она обрадовалась сегодня серьгам?» А он так надеялся на эти серьги.
Он приподнял одеяло и лег рядом с женой. В темноте смутно белело ее лицо. Длинные пряди волос извивались по подушке, как мокрая морская трава. Он отодвинулся от нее на самый край кровати. Одеяло тяжело легло ему на грудь.
Вот и опять ночь. Ах, как скверно.
Он зажмурился и повернулся на спину. Завтра… Нет, о том, что будет завтра, лучше не думать. Все так запутанно, тяжело и скверно.
Он вдруг вспомнил слова своей старой бабушки-еврейки, маленькой, сутулой, вечно кутавшейся в большой клетчатый платок: «Не дай тебе Бог, Абрамчик, перенести все страдания, которые может вынести человек».
Не дай тебе Бог. А вот Бог дал. Не послушался старой бабушки в клетчатом платке. Разве он не перенес уже почти все страдания, которые может вынести человек?
Сквозь неплотно задернутые шторы тонкий лунный луч падал на ковер. Кресло у окна тяжело темнело.
Рояль поблескивал в углу. Было тепло и тихо. Фанни дышала почти неслышно.
Ему стало страшно. Он снова зажмурился. Что впереди? Что еще осталось перенести? Неужели позор, суд, тюрьма? Не думать, не думать. Лежать так на спине и стараться представить себе что-нибудь успокоительное. Звезды. Да, это очень успокоительно. Звездный свет доходит до земли в двести лет. Или вот еще об Египте. Нет, лучше уж о звездах. Но только надо сосредоточиться, чтобы ясно их видеть. Большая Медведица, Кассиопея, Сатурн. Сатурн? Сколько у него колец? Девять, кажется. Они медленно вращаются. Что значит моя жизнь, мое горе? Что вообще значит человеческая жизнь? Сатурн, Венера.
Рядом что-то тихо зашевелилось. Он повернул голову, с удивлением вглядываясь в темноту. Что это? Разве он не один? Не один, под огромным звездным небом, со своей тоской?
– Фанни, вы не спите?
Шорох перешел в шепот:
– Нет, я не сплю, Абрам Викентьевич.
– Что с вами? Вам приснился дурной сон?
– Нет, я не спала. Я, – всхлипнула она, – я знаю. Это вы для нее серьги взяли. – Она громко заплакала, как-то по-детски ловя воздух старыми, мокрыми губами. – Я все знаю. Я давно знаю. Еще весной. Я не хотела вам говорить. Но я больше не могу, не могу, не могу.