Ёлка для Ба
Шрифт:
Ю было двадцать, когда он женился на Изабелле, своей однокласснице, и ввёл её в дом незаметно и просто, ничуть не потревожив Ба. Ей не пришлось отодвигаться и освобождать для вновь прибывшей жизненное пространство. Впрочем, Изабелла уже давно бывала в нашем доме на правах подруги Ю. На его образе жизни женитьба нисколько не сказалась, он продолжал таскать по утрам гантели, а по вечерам - толстый том Пушкина. Он выработал себе учительский, как это он себе представлял, голос: мягкие, ласкающие интонации, и такие же манеры. Образцами ему послужили, конечно, Качалов и Ди. Кто отныне сомневался в том, что Ю - душка? Ю - славный, Ю - добрый, Ю - честный, но всё же... Нет, не стану уточнять значение этого "но", однако, нельзя не заметить в нём призвук сожаления о тех навсегда ушедших, безжалостно отрезанных от всех временах, когда это "но" не было ещё полумёртвым реликтом.
Жизнь в этом реликтовом "но", продремавшая все годы войны в своём коконе, пробудилась, когда в старый дом, в этот пытающийся воскреснуть мирок, приехали мои отец и мать. Когда обнаружилась идущая полным ходом поляризация элементов, когда-то бывших ипостасями единого. Нежные реликтовые растения, тщательно оберегаемые
Моя мать послужила этой поляризации совершеннейшим катализатором, лучше не найти. Если Изабелла росла под боком у Ба, и ничего особенно неожиданного в её переселении к нам в дом не было: маленький сюрприз состоял лишь в том, что невестой Ю поначалу считалась вовсе не она, а её сестра Жанна, в сущности какая вообще-то разница, то с матерью дело обстояло совсем иначе. Она была телом совершенно инородным, в буквальном смысле. В конце концов, в отношении к ней выработался некий принцип, но он скорей свидетельствовал об отказе решать проблему, чем о победе той или другой позиции. Этот принцип - осторожность, и ещё раз - осторожность. Таков был негласный девиз семьи в этих отношениях. С матерью никто никогда не спорил. Кроме, разумеется, отца. Ба, справедливо не рассчитывая на свои возможности в смысле исполнения какого бы то ни было девиза, решила заменить его простым молчанием. И опять: в буквальнейшем смысле. Я не помню, чтобы Ба когда-нибудь обратилась к матери с вопросом. И я так же не припомню, чтобы мать обратилась с чем-нибудь к Ба. И мать была в этом пункте очень, очень осторожна.
Осторожное молчание сторон особенно подчёркивалось тем, что Жанна, сестра Изабеллы, получила компенсацию за понесенные ею убытки в деле женитьбы Ю. Хотя, конечно, с уверенностью утверждать, что это были именно убытки, а не прибыль, не стал бы никто. С Жанной обращались подчёркнуто по-родственному, почти нежно. Мать понимала смысл этого молчаливого и, думаю, неосознанного заговора против неё, но помалкивала: всё та же осторожность, но и куда больше её мысли занимала графиня Шереметьева. Следы, оставленные хищными когтями графини на сердце матери, были ещё свежи, хотя след самой графини уже давно простыл. Может быть, именно поэтому мать легко упоминала её при всяком удобном и неудобном случае, именно потому, что графиня осталась далеко за кормой и этот риф стал абсолютно безопасным. Ко всему, Жанна была для матери предметом, который нельзя понять - так как невозможно было себе представить, что же, собственно, хочет это птичье существо, чего ему, собственно, от жизни нужно. При самом предвзятом отношении - только одно: а ничего. Весёлый щебет, вот чего ей нужно от жизни, этой Жанне. А он и так у неё есть, она и так щебечет, и таким образом, всё, что ей нужно - это она сама, Жанна. Всякий решил бы то же, глядя на неё. Вот почему отношение к этому вопросу матери было довольно вялым.
Тем не менее, глядя на подчёркнуто тёплые отношения семьи с Жанной, мать ощущала, пусть и вялые, уколы самолюбия. Виновника же искать долго не приходилось, ведь в том, что Жанна вообще появлялась в доме, был виноват Ю. Естественно, мать открыто невзлюбила его. И если ко всем другим она применяла декларацию осторожности, и даже старалась поворачиваться к ним своими лучшими сторонами - в том числе и лучше защищёнными, то по отношению к Ю она сняла с себя эти обязательства. Она обратила на него всю свойственную ей агрессивность, и в этом нашла общий язык с отцом. Ведь и он привык обращаться с Ю как с вечным младенцем, к тому же не имеющим того врождённого преимущества, которым обладал сам отец: первородства. Когда они были детьми возможно, такие отношения могли выглядеть и мило. Но теперь, честно говоря, отец обращался с Ю попросту недостойно грубо. Он этого не замечал, а если замечал, то как следствие - ещё больше упорствовал в своей грубости, испытывая понятное раздражение. Своей агрессивностью, направленной только на Ю, мать как бы поддерживала право отца на его грубость. То есть, как уже было сказано, она исправно исполняла роль катализатора в деле разложения семьи, и катализатора эффективней не приходится желать.
По мере углубления поляризации, Ба всё больше подчёркивала свою собственную независимость от этого процесса, отодвигаясь всё дальше от всей семьи в целом и отодвигая её от себя. Как и весь материальный мир. Всё заметнее становилось её снисходительное безразличие к его существованию. В этом отодвигании от себя мира она употребляла способы милые, но комичные. Например, выказывая полное пренебрежение неотъемлемому свойству мира движению времени - она решительно отказывалась менять свой лексикон. И, резко отличаясь в этом от жён других врачей, по-прежнему говорила "градусник" вместо "термометр", или "укол" вместо "инъекция". Под давлением неизбежных обстоятельств - из ведомства Ди и Ю, низменно бытовых - по первому пункту был всё же принят компромисс. И градусником стал называться прибор для измерения температуры в комнате или за окном, а термометром - устройство для определения температуры тела.
По второму пункту в компромиссах нужды не было, напротив, на нём можно было взять реванш и не только вернуть потерянное на первом - а и завоевать новую линию обороны. Уступив в одном, продвинуться в другом на шаг вперёд, то есть, по существу - назад. Тут сам Ди стоял на тех же позициях, и даже на более радикальных, благодаря врождённой неприязни к ранящим человеческие тела предметам, пусть даже и таким полезным, как шприцы. Чья польза, впрочем, не была такой уж несомненной. Во всяком случае - такой, без которой нельзя обойтись. Скептицизм на их счёт усиливался и тем, что эти колкие предметы непосредственно касались частей тела, самой природой отодвинутых в места укромные. Подмышки и ягодицы - и сами вещи, и обозначающие
их слова достаточно унижают самого их обладателя, что ж говорить о наблюдателях? Эти части организма никогда не фигурировали в семейных разговорах, лишь иногда и с трудом просвечивая в выражениях "под рукой" и "мягкие ткани". Имеющий отношение к одной из мягких частей жёсткий пипифакс тоже подвергся некоторому смягчению, было принято произносить - правда, с тонкой усмешкой: папир-факс. Даже в своей лечебной практике Ди редко прибегал к инъекциям, поэтому реваншистское решение Ба исключить и слово "укол" из обихода не вызвало его протестов. И когда ему, всё же, пришлось сделать мне прививку против полиомиэлита - заболел кто-то из дворовых - то за операцией было закреплено официальное кодовое наименование: "потерпеть маленькую неприятность". Этот код был удачной находкой, так как мог охватить множество внешне различных - а по внутренней непристойности равнозначных происшествий.Учитывая всё это, трудно вообразить, какое же потрясение испытали Ба и Ди, когда отец вдруг стал анатомом, нет, совсем жутко: патанатомом, судмедэкспертом. А какое, когда они услыхали от него слово "жопка", правда, смягчённое до "попки"? Да, испытали, хотя и приложили к такому реультату свои собственные усилия - но ведь о том не подозревая! Потому-то последствия неосторожных усилий и оказались совершенно неожиданными. Вот откуда, вообще-то, берутся все потрясения.
Слова, и особенно имена, играли в укладе дома, поддерживаемого Ба руками Ди, роль, значение которой переоценить трудно. Неизменность языка хранила драгоценный уклад, а постоянство уклада укрепляло уверенность в неизменности и постоянстве всей жизни. Исключение было сделано для идиша: если на нём и говорили, то не при детях. Причины этого в общем-то ясны, распространяться тут нечего, достаточно лишь сказать, что в то же исключение попал и эсперанто, которым Ди тоже владел в совершенстве. Каким образом это происходило, как слова могли оказывать влияние на жизнь, как конкретные факты этой самой жизни не разрушили уверенности в её надёжности? Вот-вот, как раз исключения и проливают свет на столь непростой вопрос. Ну и уверенность в надёжности, конечно, тоже: ведь она сама была фактом той же жизни.
Ну да, ведь она была порождением того же заповедника, из которого вышла в жизнь сама Ба. Если, разумеется, её генеалогический блокнот был заполнен фактами, а не ложными воспоминаниями. То есть, чужими, но принятыми на свой счёт воспоминаниями, взятыми из прочитанной в детстве книжки, или из той прогулки с няней в киевских Липках, когда случайно наткнувшись на чей-то запущенный сад, и роскошный особняк в этом саду, она подглядела за богатой чугунной оградой недосягаемый чужой заповедник, который со временем стал её собственным: в памяти, лишь только в памяти... А владельцы заповедника - её родителями.
Возможно, эта утраченная собственность, как и весь блокнот, была лишь особенностью устройства самой Ба, а не жизни. Как бы то ни было, а Ю перенял от неё эту особенность. И прежде всего - традиционный для Ба способ защиты от наружных перемен: неизменность лексикона, несвойственный поколению Ю консервативный склад речи. Когда мне случалось, забывшись, назвать его просто Юрой, или, упаси Господи, дядей Юрой, он прежде всего внимательно осматривал меня с ног до головы, потом останавливал взгляд на моей переносице, брал своими железными пальцами мою руку повыше локтя, сдавливал - жутко болезненный и сильнодействующий приём, клянусь!
– и чрезвычайно задушевно вопрошал, придавая своему голосу качаловский излюбленный тембр: "И так и что? У тебя что-то случилось, нет? Тогда зачем так грубить, не понимаю. Послушай, никогда не следует отыгрываться на других, когда у тебя неприятности." После этого он ещё крепче сжимал пальцы. Я корчился от боли, но терпел: я уже тогда отлично понимал его. Да, он был прирождённый, врождённый педагог. Как и Ди, только тот действовал без пальцев и пожатий: когда его якобы случайно называли дедушкой или дедом, любимая каверза отца, один только взгляд из-за очков - и этого бывало достаточно, чтобы отрезвить каверзника. Точно так действовала и Ба, когда кто-нибудь говорил ей "бабушка", или сам Ди грубо ошибался, обратившись к ней по имени: Бася. К своему взгляду - так похожему на взгляд Ю или Ди в тех же обстоятельствах - она присовокупляла и несколько слов. Всего несколько, но они стоили судебного приговора виновному. "К сожалению, я переоценивала тебя," произносила она, "это будет мне уроком на будущее." О, это будущее! Господи, что оно так им всем далось! Сколь напряжённого внимания к себе ты требовало от них, сколько в тебе уверенности... И никакой, увы, в тебя проницательности. Как это ни горько сознавать - ровно никакой.
Может показаться, что я насмешничаю, рассказывая об этом, злословлю о вещах, для некоторых - очень многих - читателей святых. Что ж, может и так. Смеялся же я на похоронах Ба. Меня привезли туда из школы, я по дороге догадался - в чём дело. В доме было полно народу, я расплакался и никак не мог остановиться. Отец гладил моё темя, это было такой редкостью, что я и не хотел останавливаться, искусственно подстёгивал свои рыдания, пока не впал в истерику: уже лишь наполовину искусственную. Поэтому позже, на кладбище, меня к могиле не взяли, а заперли в машине. Оставшись один, я перестал плакать. Просто так сидеть мне быстро наскучило, и я стал заниматься полезным делом, тренироваться: колотить биткой по монетке, эта игра была в большом ходу в Большом дворе. Через минуту я развеселился вполне, даже и хихикал. А когда в поле зрения попадало зеркальце заднего обзора, а в нём - моя косая физиономия с увеличенным до неприличия левым глазом, различные стёкла в очках были подобраны соответственно моим разнообразным врождённым дефектам, я дико хохотал, высовывал своему отображению язык, и вообще корчил ему подлые рожи, как запертая в клетку обезьяна. И опять не мог, и не хотел остановиться, хотя меня никто теперь и не гладил. Совсем даже наоборот: я отлично понимал, что меня не погладят по головке за такое поведение, и поглядывал - не возвращаются ли от могилы наши. А когда увидел их - веселиться перестал, и потому до вечера пользовался их необычно внимательным ко мне отношением, то есть, исчерпал его полностью: назавтра его уже и след простыл, потому что... потому что рак на следующий день не свистнул.