Ёлка для Ба
Шрифт:
Итак, трюки, употребляемые Ди и Ба, чтобы как-то приладиться к новым временам, оказались непригодными. А сами эти времена слишком сложными для того, чтобы с ними легко можно было ужиться людям, начинавшим вместе с временами старыми отступать в полубытие. Им оставалось лишь одно: чуточку, то есть - благородным образом сопротивляться. Способы сопротивления действительно были иногда очень благородны, вспомнить хотя бы скатертное платье или красноречивые молчания. Но куда чаще эти молчания выглядели как проклятья по неизвестному адресу. Как ожесточённые выпады в никуда с желанием что-то опровергнуть. Но что же? А ничего... Не Жанну же Цололос, сестру Изабеллы, не домработницу Валю же.
Сдавая новым временам позиции, Ба с Ди раньше принятого позволили мне передвигаться по дому самостоятельно. Правда, были приняты меры предосторожности, изобретательнейшая из них - предохраняющий от ударов ватный бублик на голове, с ним я смахивал на одуванчик. Вот почему выражение "дырка от бублика" имеет для меня нетрадиционное значение, ведь её содержанием была, по крайней мере - однажды, моя голова. Когда мне позволили садиться за взрослый стол, до того торжественного дня меня помещали за маленький,
Кабинет, куда я переехал, располагался на три ступеньки выше столовой, так как наша улица круто спускалась к закатам за рекой. По булыжнику скатывались грязевые потоки, когда на городок обрушивались августовские ливни, и ночи сразу становились темней, а дни прохладней, словно и они катились вместе с тёмными холодными потоками от Большого базара вниз, мимо нашего дома, к решёткам, окружавшим фундамент взорванного православного собора. Грязь с жутким рёвом низвергалась в эти решётки, и отполированные ею, а затем отмытые предутренними - уже тихими дождями, булыжники назавтра сверкали, как мраморные, а тени под старыми каштанами были так глубоки, так уверенно пахли свежестью, и каштаны так уверенно клали ветки на красную черепицу нашей крыши, что приобретал уверенную устойчивость и сам дом, поставленный будто бы горизонтально, но это была лишь обманчивая наружность, а внутри - сохранялись разные уровни полов, отсюда и три ступеньки разницы между кабинетом и столовой, и кухней, и чёрным ходом в палисадник, окружённый глухим забором, и на заборе сплошь - плющ и дикий виноград, а в середине палисадника - клумба с петуньями и львиным зевом, табаком и ночными фиалками, и дух от неё сквозь решётку окна в спальне Ба, и все духи дома: Шуберт и Мендельсон, прописанные на крышке "Беккера" в столовой, домработница Валя, прописанная на высокой печке в кухне, и витающий повсюду, не имеющий постоянной прописки Борис.
Понятно, почему я с ужасным чувством слышал о том, что нам придётся отсюда уезжать: мать получила служебную квартиру в другой части города. Даже самый безумный дух не последует за человеком, переезжающим в квартиру, принадлежащую Горздраву. Эй, матрос, с чего это ты вдруг разговорился! Что, уже Африку видать?
Америку, фыркнул бы отец, снова - Америку. Ну, Америка - не Америка, а какая-то земля, её участок под фундамент повествования есть, готов. С подготовительными работами покончено, взрыхлена и заново утоптана почва вокруг корней генеалогического древа, и теперь можно, не опасаясь провалиться, продолжить приближение к его морщинистому стволу. Зачем? Чтобы обнять, чтобы нежно обнять его, зачем же ещё... Ознакомительная с ним глава написана, и обнаружилось, что она могла быть куда короче. Например: я люблю вас всех, дорогие мои.
Ю, разумеется, привёл бы другой пример, скорее всего - Шульженко, и подправил бы эту главу так: я люблю тебя, мой старый дом.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
С не предусмотренной Шубертом, но оказавшейся столь полезной паузой тоже покончено: Ба, наконец, справилась со случайным заиканием. И все, чьё тягостное молчание было молитвой о возвращении им привычного звукового фона, все мы, сидящие за столом, облегчённо перевели дух.
– Вот пожалуйста, - захохотал отец, - эти твои боже-ественные длинноты... Так, говоришь, Ломброзо никто не знает? Врёшь, это Шуберта, того, который был в действительности, а не в воображении приличных людей, не знает никто, понял? Все вы знаете совершенно другого, придуманного вами, но никогда не существовавшего Шуберта. Да вы ж его убили, настоящего Шуберта! Ты и все прочие, которые плачут над Аве Мария в исполнении ансамбля Большого театра, вы убиваете его каждый раз, начиная его слушать или, упаси Боже, играть! Или вот... пускать его музыку под жратву, под аккомпанeмент скребущей по тарелке вилки и ножа, резать вместе с хлебом, расчленять на удобные для пищеварения части вместе с жареными животными... Да, да, расчленять, то есть и после смерти убивать, я знаю, о чём говорю.
Ди отложил в сторону нож.
– Можно подумать, тебе самому не знакома эта операция, - сказала мать. Твоя профессия, разумеется, её исключает. Может, твоя профессия складывать и оживлять расчленённое, а?
– Да, мне иногда приходится и складывать, в отличие от приличных людей! Но эти люди поступают правильно, таких уродов и надо убивать. Добивать, если с первого раза не вышло. Подлезает ко всем, понимаешь, как клоп, суётся со своим специфическим я... Классификации не поддаётся, понимаешь... Всем своим видом показывает, что он не такой, как другие. Не хочет понять, дурак, что все люди от рождения одинаковы, что все поровну имеют права на музыку, на славу, на жизнь, равно наделены красотой и талантами...
– Все равные уроды, - заметила Изабелла.
– You, we, and all people.
– Я полагаю, Ба с тобой не согласится, - сказал Ю.
– По крайней мере в том, что касается музыки за десертом. Вряд ли ты её убедишь в уродливости этой традиции, противопоставленной времени, которое пожирает всё, и прежде всего приличия. А я, со своей стороны, противопоставлю твоему неприличному словечку "урод" другое, "гений". Что тогда останется от твоих рассуждений?
– А...
– свистящим шёпотом начал отец, по-гусиному вытянув шею над столом.
–
– Но ведь даже моё отношение к тебе опровергает такую дикую мысль! возмущённо запротестовал Ю.
– Разве я когда-нибудь испытывал к тебе отвращение, пытался тебя ударить? Мне никогда не придёт в голову это сделать. Я в этом уверен и без твоих попыток начать со мной обниматься, которых ты, впрочем, никогда и не предпринимал.
– Ю-ю...
– укоризненно протянул Ди.
– Ничего, - сказал отец.
– Пусть, пусть. Что за филолог пошёл нынче! Абсолютная бесчувственность к оттенкам речи. Бедные твои ученики, братец, особенно твои отличники. Меня приводить в пример некорректно: у меня именно увечье, благоприобретенное, не врождённое. И, разумеется, ты законно испытываешь в этом случае жалость. А то и гордость, если ты считаешь моё увечье заработанным добрыми делами. Может быть, и гордость за всё лучшее человечество в целом, способное жертвовать собой для добрых дел. К которому принадлежит твой брат, и, следовательно, причастен ты сам. Но мы сейчас говорили совсем о другом, о ничем не заработанном, ни добрыми делами, ни злыми, ни даже за чужие грехи ниспосланном, а о врождённом, о природном даре. Даре, ниспосланном, так сказать, даром... Но я тебя понял, несмотря на то, что ты преднамеренно смешал эти две разные вещи. То есть, именно потому я тебя снова поймал: ты попался во второй раз, хотя уже и не осмелился назвать по имени этого Сандрелли. Ну, и запомни этот раз тоже.
– Нет, - упрямо возразил Ю.
– Я ничего не смешивал, тем более преднамеренно. Зачем? Кроме тебя, я знаю других, я неоднократно встречался с другими... Я видел близко, почти контактировал... И ничего дурного, как ты сказал - отвращения, не испытывал. А если вернуться к Шуберту, или там Пушкину, это мне ближе, или Шульженко, в последнем случае это можно легко проверить, или, ещё поближе, к тому, кого я совсем недавно и близко видел...
– Ну, к кому тебе вернуться легче, кого ты недавно близко видел, договаривай, смелей!
– Да того же Сандро Сандрелли, то...
– Вот, - отец удовлетворённо откинулся на спинку стула.
– Ты попался и в третий раз.
– Но на чём же!
– воскликнул Ю.
– Где ты тут нашёл ловушку? А я думаю попался ты. И как любой оратор-демагог пытаешься перевалить свою неудачу на меня.
– Он не любой, - хмыкнула Изабелла.
– Он наш собственный, наш домашний оракул.
– Да, - махнула рукой мать, - это его дела.
– Мои, мои, доморощенный, оракул, - согласился отец.
– Это моя профессия, делать верные выводы из мелочей, ничего не говорящих всем прочим. Итак, по собственному признанию, ты не испытывал при контакте с Сандрелли ни отвращения, ни тошноты. Занесём в протокол. Теперь спросим: а почему?
– Потому что мне такие чувства несвойственны, - сказал Ю.
– Да? А я думаю - потому, что ошибочно считаешь его увечным. Если, конечно, не врёшь, - равнодушно добавил отец.
– А на самом деле он вовсе не увечный, а урод. Его этот... изъян, на котором он так ловко зарабатывает, от рождения. Вот так.
– Неправда, все зн-н-нают, где он потерял руки!
– заволновался Ю, обнаружив свой давний, почти уже забытый изъян: заикание.
– И ты это знаешь.
– Ты прав, я знаю эту ложь, - отрезал отец, хищно улыбаясь.
– Между тем он не мог потерять то, чего никогда не имел. Он лжёт, и все другие лгут ради него, чтобы он мог работать, не вызывая у зрителей тошноты и принося барыши. Лгут потому, что сами прекрасно знают, что такое урод. Не зря его администратор ставит своих лилипутов фоном для Сандрелли, не урода, как они, а героя, изувеченного, но выстоявшего в борьбе с судьбой, увечье которого якобы следствие его исключительного героизма.