Эм + Эш. Книга 1
Шрифт:
В воскресенье на три раза помыла голову. Решила, что не буду собирать волосы в хвост, а распущу по плечам. Жаль только, что завивка у меня не держится, хоть всю ночь на бигуди проспи. Волос густой и тяжёлый, и почти сразу выпрямляется. Та же ситуация и с начёсами — сейчас все их делают. А мне хоть сколько чеши, ставь лаком для волос — всё равно обвалятся. Я не жалуюсь — мама, наоборот, говорит, что с волосами мне крупно повезло, но так порой хочется походить кудрявой.
Мама зашла ко мне перед сном и так внимательно посмотрела, будто знает обо мне какой-то секрет. У меня внутри все замерло— неужто догадалась? Но спросила вполне спокойно, даже равнодушно:
— Что, мам?
— Ты мне ничего не хочешь рассказать?
Я изобразила непонимание, и она ушла, пожелав спокойной ночи. Хорошо я заранее сообразила отвернуть будильник — иначе она увидела бы, что я поставила его на полтора
Как только легла, я сразу прильнула к стене — вдруг что-нибудь услышу. Это уже стало своеобразным ритуалом перед сном. Правда, слов обычно не разобрать, но сами звуки его голоса, пусть и отдалённые, уже странно будоражили кровь. Интересно, в чём он ходит по дому? Чем занимается? Какие у него родители? И все-таки, где именно его комната? Хоть бы через стенку с моей…
Едва будильник пиликнул, я подскочила, будто только и ждала звонка. Сна ни в одном глазу. А ведь обычно встаю тяжело, точно меня по голове кувалдой огрели. Долго сижу на кровати, затем, шатаясь, плетусь в ванную и, только умывшись холодной водой, более-менее прихожу в себя. Это у меня в маму — она тоже любит подольше понежиться в постели. Но сегодня — другое дело. Энергия внутри так и бурлила, меня даже еле заметно потряхивало.
Осторожно, чтобы никого не разбудить, я прокралась в ванную. Здесь, в навесном шкафчике, хранилось мамино добро: лаки, крема, лосьоны и, главное, косметичка. Я сто раз видела, как мама делает макияж, но сама лишь изредка и совсем слегка красила губы. Втайне от отца, разумеется.
Лишь раз, на прошлогодний новогодний бал я накрасилась как положено: и тени, и подводка, и румяна. И то не сама — мама всё сделала. Хотя тоже уговаривать пришлось. Она не такой ретроград, как отец, но многие современные вещи тоже не понимает и не одобряет. Считает, например, что краситься до двадцати, а то и до двадцати пяти девушке совсем ни к чему. Про отца вообще молчу. По его мысли, макияж — это полпути к панели. Так что мама согласилась накрасить меня, только потому что отец в тот день уезжал в Железногорск.
Зато помню, как обомлели наши пацаны, когда я заявилась. У Назарова тогда прямо челюсть отпала, а Потапов и вовсе осмелился объясниться в любви. Даже Шулейко сподобился на комплимент: «Какая ты сегодня красивая!». Так вот сегодня я хотела быть красивой, несмотря на риск, так, чтобы все снова засматривались. Хорошо, не все. Чтобы Шаламов увидел и… ну, не знаю, чтобы тоже впечатлился. Очень этого хотелось, особенно учитывая, что в последний раз он видел меня в плачевном виде.
Будильник надо было поставить не на полтора часа раньше, а на два или даже на три. Но кто знал, что накраситься — это такая премудрость! Вместо подводки у меня выходила кривая кардиограммы. Я раз двадцать смывала и снова красилась, пока не заболели веки. Кое-как я всё же что-то изобразила, а красноту замазала голубыми тенями. С тушью тоже намучилась. Скатывалась комочками и всё тут. Я немного поубирала, но ресницы всё равно стали как дубины. Мне не понравилось, но время уже пожимало, так что я оставила, как есть, быстренько растёрла румяна, ну а с помадой я уже имела дело раньше, справилась. И хорошо хоть свои брови тёмные — красить не пришлось.
В результате всё равно провозилась я слишком долго — отец уже поднялся и шаркал по коридору. А в мои планы никак не входило, чтобы он меня такой увидел. Он бы меня чёрта с два отпустил в школу. Сунул бы голову под кран, а потом пилил бы целую неделю. Так что пришлось выжидать, когда он засядет в туалете, и тогда уже пулей мчаться в свою комнату, наспех натягивать одежду — благо заранее приготовленную — хватать сумку, куртку, ноги в сапоги и прочь из дома.
В школу я прилетела одной из первых. Гардеробщица пришла позже минут на пятнадцать и, увидев меня, разворчалась — не успела, видите ли, в себя прийти, чайка хлебнуть горяченького, а «эти уже лезут со своими польтами». До чего же противная бабка!
Затем ещё минут двадцать я маялась от безделья, пока не начал стекаться народ. Я сидела на подоконнике в коридоре второго этажа, возле кабинета истории, где у нас будет первый урок. Из окна просматривался двор и дорога к школе, но крыльцо, где, по обыкновению, торчали до звонка парни из 11 «В», скрывал козырёк. Без десяти восемь к школе подошёл Шаламов. В новой куртке, красной с чёрными вставками — в ветровке, видно, уже зябко.
Сердце у меня так и дрогнуло, так и заколотилось, хоть видела его всего несколько секунд. А парой минут позже появились Боря Горяшин, Болдин и Тимашевская. Причём Тимашевская держала Борю под руку. И наверное, именно в этот момент
я осознала, что больше не люблю Борю. И не только потому, что вижу его — и ничего не колыхнётся, в душе — абсолютный штиль. Я вдруг осознала, что мне всё равно, с Тимашевской он или без. И вообще, есть он или нет. Он стал для меня одним из многих. Таким же, как Болдин или любой другой. Но разве так бывает? Ведь ещё недели две назад, ну, три точно, я только о нём и думала. Искала, ждала, скучала. А теперь что? Как это возможно? Даже грустно стало. Как будто все мои страдания и слёзы, мечты и надежды, вся моя любовь длиною в три года оказались вдруг напрасными, каким-то незначительным пустячком…Тем временем к кабинету истории собирались наши, так что самокопания пришлось отложить. Девчонки меня приветствовали радостно и непременно восклицали что-нибудь в духе: «О! Ты сегодня накрасилась!». Внимательные какие. И бестактные. Но Светка их переплюнула. Заявившись через полминуты после звонка, она, пока шла к нашей парте, пялилась на меня, приподняв выщипанные брови.
— Я тебя и не признала! — усмехнулась она. — В сценический образ вживаешься?
— Как будто ты не накрашенная, — ответила я.
— Ну… я всегда крашусь.
— Может, я тоже теперь всегда буду краситься.
— Влюбилась, что ли? — хмыкнула она, как мне показалось, пренебрежительно.
— Черникова! — одёрнула ей Тамара Николаевна визгливо. — У нас тут не посиделки с подружками, а урок истории!
История — самый противоречивый предмет для меня. Сама по себе история мне интересна. Я вполне могу зачитаться учебником и буквально проглотить несколько параграфов наперёд. Но наша историчка, Тамара Николаевна, — это просто какое-то недоразумение. Её все зовут Истеричкой и не только по созвучию — она действительно часто впадает в истерику. Но не это в ней самое противное, нервы ведь у всех могут шалить, а работа в школе — сплошной стресс, мне ли не знать, глядя на родителей. Хуже всего её неистребимая манера навязчиво проповедовать собственные взгляды. Даже отец, с его диктаторскими замашками, не так раздражает, как она. Каждый урок Тамара Николаевна двигает пламенные речи о благородстве, отваге и целомудрии пионеров-комсомольцев-коммунистов. Даже сейчас, когда уже ничего не осталось, она продолжает повторять одно и то же, как заевшая пластинка. Нет, я сама отношусь с глубоким уважением и даже восхищением и к пионерам-героям, и к комсомольцам-добровольцам, но зачем вся эта патетика? Зачем об этом неустанно ораторствовать? По мне, это всё их выпячивает и в то же время обесценивает, что ли. К тому же, отдельное место в своём панегирике историчка отводит, конечно же, себе. Мы уже наизусть знаем все случаи, рассказанные ею, где она предстала Жанной Д’Арк во плоти, в то время как на самом деле она — просто-напросто ханжа недалёкого ума. И это очень смешно, и очень раздражает, когда человек с окрылённым видом несёт пафосную чушь. А лоб у неё очень маленький. Прямо напрашивается из «Собачьего сердца» Булгакова — «поражает своей малой вышиной». Ну а ханжа она уже потому, что при каждом удобном случае вещает нам о целомудрии. У самой при том двое безбрачных сыновей. Так и тянет порой спросить её после очередного воззвания к «духовной чистоте» и порицания «плотских утех» насчёт сыновей, но мы же люди воспитанные…
На прошлогодней дискотеке по поводу восьмого марта Тамара Николаевна тоже отчебучила: была дежурной (папа всегда созывает армию учителей в дежурные на время дискотеки) и засекла Светку Черникову с Куприяновым. Те целовались в самом дальнем углу — это ещё их разглядеть надо было. Но Тамара Николаевна, конечно же, разглядела и встала рядом с ними, прямо чуть ли не впритык, и гипнотизировала скорбным взглядом, не говоря при этом ни слова. Собственно, может, и говоря, может, что-то буркнула под нос — всё равно музыка гремела. Но кайф она им, конечно, поломала, как выразилась Светка. И потом, на уроках во всех классах распиналась с гордостью, как она сумела предотвратить акт разврата. Отцу тоже донесла и ходила преисполненная чувством собственной важности и нужности.
Так что урок истории — это для меня разрыв и метания. И я бы, может, смотрела сквозь пальцы на эти её замашки, веди она свой предмет нормально. Но Тамара Николаевна из урока в урок шпарит чисто по учебнику, как будто своей мысли нет.
Как будто почитать побольше, найти что-нибудь интересное по теме — невозможно. Может, я, конечно, придираюсь. Просто нас так приучила русичка, Людмила Николаевна. Она всегда говорит: «Учебники — для вас». А сама столько всего рассказывает, чего в них нет, что диву даёшься, откуда она только всё это знает. И к слову, правильно делает. После её рассказов воспринимаешь и Толстого, и Бунина, и Достоевского как живых людей. И интерес сразу просыпается.