Эра Меркурия. Евреи в современном мире
Шрифт:
Их мечтам суждено было сбыться. Ветераны Гражданской войны и «комсомольцы 20-х годов» сражались на передовых рубежах битвы за пятилетку. Они душили вкрадчивых перекупщиков, перековывали визгливых проституток, вычищали разложенцев и «ликвидировали кулачество как класс». Время требовало твердости: согласно Льву Копелеву, который помогал отбирать хлеб у украинских крестьян, наблюдал последовавший за этим голод и попытался, много лет спустя, восстановить свои тогдашние ощущения, «нельзя поддаваться расслабляющей жалости. Мы вершим историческую необходимость. Исполняем революционный долг. Добываем хлеб для социалистического отечества. Для пятилетки». Для Копелева и для большинства еврейских и нееврейских членов новой советской интеллигенции то было время революционного энтузиазма, жертвенного труда, подлинного товарищества и мессианских ожиданий. То было жадно ожидавшееся повторение Гражданской войны, которое подарило
И наконец, были представители московской и ленинградской элиты, рожденные в 1920-е годы, когда былые революционеры стали обзаводиться семьями. Дети новой власти — дети Годл, — они были первым послереволюционным поколением, первым вполне советским поколением, первым поколением, которое не восстало против своих родителей (потому что их родители сделали это раз и навсегда). Многие из них росли в центральных районах Москвы и Ленинграда и учились в лучших советских школах (часто располагавшихся в бывших гимназиях или особняках). Доля евреев среди них была особенно высока — вероятно, выше, чем среди предыдущих революционных поколений. Как писала Цафрира Мером-ская, прибегая к сарказму и категориям другого века, наша школа находилась в центре города, где в основном жили привилегированные слои бесклассового общества, и дети, конечно, соответствующие. Что же касается национально-процентного соотношения, то еврейское «лобби» абсолютно превалировало. Все эти Нины Миллер, Люси Певзнер, Буси Фрумсон, Риты Пинсон, а также Бори Фукс и пр. доминировали по всем статьям над малочисленными Иванами Мухиными или Наташами Дугиными. Училась эта элита легко и славно, во всем задавала безоговорочный тон.
Они ходили в театры, читали романы XIX века и проводили лето на дачах или на море примерно так же, как это делали герои романов XIX века. У многих были крестьянские няни, которые в последующих воспоминаниях превращались в подобие крестьянских нянь старых революционеров (и в конечном счете в подобие Арины Родионовны, бессмертного прототипа всех крестьянских нянь). Инну Гайстер, отец которой был выходцем из черты оседлости и видным теоретиком коллективизации, воспитала Наташа Сидорина из деревни Караулово Рязанской области. А Раису Орлову (жившую на улице Горького, неподалеку от Меромской и Багрицких и через реку °т «Дома правительства» Гайстеров) вырастила няня, которая любила выпить стопку водки и чтила доброго сговорчивого крестьянского Бога.
Собственно говоря, в моем детстве был не один а два Бога. У нас жила бабушка — мамина мама — очень ста рая. Она спала в маленькой проходной комнате, я помню ее только лежащей... Там было душно, плохо пахло и почему-то страшно. Бабушка рассказывала мне про своего Бога, рассказывала Библию. Бабушкин Бог — в отличие от няниного — был злой, швырял камни и все время воевал. Камни надолго остались для меня единственным ощущением Библии. Может быть, дело было еще и в том, что няня с бабушкой враждовали, а я всегда была на стороне няни.
Бабушка Орловой ничем не отличалась от бабушек Бабеля и Мандельштама. Мать, лежа на смертном одре, просила почитать ей Пушкина. Няню звали Ариной.
Пушкинская улица вела из темных комнат черты оседлости в центр России и Советского Союза (в конце 1930-х годов три четверти всех ленинградских евреев жили в семи центральных районах бывшей имперской столицы). Дети Годл выросли, говоря на языке Пушкина и языке революции. Оба языка были для них родными, и говорили они на них с большей беглостью и убежденностью, чем кто бы то ни было другой. Они были ядром первого поколения послереволюционной интеллигенции — самого важного и самого влиятельного поколения в истории советской культурной элиты. Они считали себя истинными наследниками великой русской литературы и Великой Октябрьской социалистической революции одновременно. Как пишет Байтальский, «мы... переняли нравственные идеалы всех поколений русской интеллигенции: ее антиконформизм, ее правдолюбие, ее совестливость». И как пишет тот же Байтальский спустя несколько страниц, «мы все готовили из себя агитпропщиков». Только тем из них, кто погиб во время Великой Отечественной войны, удалось соединить первое со вторым. Выжившим предстояло выбирать.
Но тогда, в 1930-е годы, когда они были молоды и, насколько можно судить, счастливы, их главной задачей было найти язык, достойный рая. Как сказала в своем знаменитом — и, по-видимому, глубоко искреннем и горячо принятом — выступлении на вечере выпускников средних школ в Колонном зале Дома союзов 1 июня 1935 года одноклассница Раисы Орловой, Анна Млынек, товарищи, очень трудно говорить сегодня, а так много хочется сказать, так много нужно сказать. Ищешь слова для ответа выступавшим здесь дорогим старшим товарищам, ищешь слова для выражения
всех чувств, переполняющих наши сердца, — и бледными кажутся найденные слова... Самая высшая точка на земном шаре — пик Сталина — завоевана нашей страной. Самое лучшее в мире метро — метро нашей страны. Самое высокое небо — над нашей страной: его раздвинули герои-стратосферовцы. Самое глубокое море — наше море: его углубили эпроновцы нашей страны. Быстрее, дальше и лучше всех летают, бегают, учатся, рисуют и играют в нашей стране!.. Да, такими и должны быть мы, первое поколение, рожденное революцией.Самым престижным советским вузом второй половины 1930-х годов был Институт истории, философии и литературы (ИФЛИ), возглавляемый сестрой Р. С. Землячки А. С. Карповой (Залкинд) и известный как «Коммунистический Лицей» (по аналогии с волшебным царством верной дружбы и неземной поэзии). По воспоминаниям Орловой, у нас царил культ дружбы. Был особый язык, масонские знаки, острое ощущение «свой». Сближались мгновенно, связи тянулись долго. И сейчас, какие бы рвы, какие бы пропасти ни разделяли иных из нас, порой твержу: «Бог помочь вам, друзья мои...».
Самые популярные преподаватели ИФЛИ (Абрам Белкин, Михаил Лифшиц и Леонид Пинский) были профессорами литературы, а самые заметные студенты (тоже в основном евреи) — поэтами, критиками и журналистами. Как писал Копелев о Белкине, «Достоевского он не просто любил, он исповедовал его творчество как религиозное учение». И как писал Давид Самойлов о Пинском, «в старину он стал бы знаменитым раввином где-нибудь на хасидской Украине, святым и предметом поклонения. Поклонялись ему, впрочем, и мы. Он был огромный авторитет. Великий толкователь текстов». Однако поклонялись поэты ИФЛИ не столько профессорам, сколько своему «веку», своей молодости, своему поколению и своему искусству.
Разговаривали до хрипоты, читали стихи до одурения. Засиживались далеко за полночь. Помню, как—то у меня часа в два ночи кончились папиросы. Пошли по ночному городу километров за пять, в ночной магазин на Маяковской. Вернулись. Доспоривали в клубах табачного дыма.
Многие из этих юношей и девушек были космополитическими детьми еврейских иммигрантов, жившими жизнью русских интеллигентов. Они и были русскими интеллигентами. Их не интересовало происхождение их родителей, потому что они считали себя истинными наследниками священного братства, к которому их родители в свое время присоединились, которое потом помогли разрушить и над воссозданием которого — сами того не сознавая — так много потрудились. В ИФЛИ верховным пророком «поколения» был Павел Коган, автор одной из самых популярных и долговечных советских песен.
Надоело говорить и спорить, И любить усталые глаза... В флибустьерском дальнем море Бригантина поднимает паруса... Капитан, обветренный, как скалы, Вышел в море, не дождавшись нас. На прощанье подымай бокалы Золотого терпкого вина. Пьем за яростных, за непохожих, За презревших грошовый уют. Вьется по ветру веселый Роджер, Люди Флинта песенку поют.Революция завершилась; капитан вышел в море; поколение поэта возмужало вместе со своей страной. Но нет, революция не завершилась, и поколение поэта возмужало не больше, чем его страна, в которой, как писал Коган, «весна зимою даже». Советский Союз был планетой вечного цветения и вечной молодости (такова была реальность «социалистического реализма»), планетой «дорог сквозь вечность» и «мостков сквозь время». А от вечно молодых война не уйдет:
Во имя юности нашей суровой, Во имя планеты, которую мы У мора отбили, Отбили у крови, Отбили у тупости и зимы. Во имя войны сорок пятого года. Во имя чекистской породы. Во и!– мя!
Это написано в 1939 году, когда Когану был двадцать один год, а до войны оставалось два года (не шесть). Товарищи Когана были достойны своих предшественников-чекистов, потому что они были той же породы и били тем же клином ту же «тупость» и тот же «грошовый уют» Самыми знаменитыми строчками Когана были: «Я с детства не любил овал, / Я с детства угол рисовал!» Его «век» был веком Багрицкого: «поджидающим на мостовой» и требующим человеческих жертв.