Эра милосердия (худ. В. Шатунов)
Шрифт:
— Да-да-да! — затряс кулаками Соловьёв. — И про деток своих думал! Убьют меня — ты, что ли, горлопан, кормить их будешь? Ты их в люди выведешь? А я заметил давно: с тех пор как выигрыш мне припал, возненавидел ты меня. И все вы стали коситься, будто не государство мне дало, а украл я его! Я ведь мог и не рассказывать вам никому про выигрыш, но думал, по простоте душевной, что вы, как товарищи, все порадуетесь за удачку мою, а вы на меня волками глядеть, что не пропил я с вами половину, не растранжирил своё кровное. Вижу я, вижу, не слепой, наверное!..
Все в комнате отступили на шаг, и тишина стала такая, будто
Жеглов встал и сказал свистящим шёпотом:
— Будь ты проклят, гад!
Секунду ещё было тихо в комнате и вдруг сзади, откуда-то из-за наших спин, раздался окающий говорок Свирского:
— Послушал я ваш разговор с товарищами, Соловьёв. Очень интересно…
Ребята расступились, Лев Алексеевич прошёл в комнату, осмотрелся, сел на стул, глянул, прищурясь, на замершего Соловьёва:
— Вы, Соловьёв, оружие-то сдайте, ни к чему оно вам больше. Вы под суд пойдёте. А отсюда убирайтесь, вы здесь посторонний…
Соловьёв двигался как во сне. Он шарил по карманам, словно забыл, где у него лежит ТТ, потом нашёл его в пиджаке, положил на стол, и пистолет тихо стукнул, и звук был какой-то каменный, тупой, и предохранитель был всё ещё закрыт — он даже не снял его с предохранителя, он, наверное, просто забыл, что у него есть оружие, так его напугал Фокс. Неверным лунатическим шагом подошёл к вешалке, надел, путаясь в рукавах, своё пальто, сшитое из перекрашенной шинели, направился к двери, и все ребята отступали от него подальше, будто, дотронувшись рукавом, он бы замарал их.
Он уже взялся за ручку, когда Свирский сказал ему в спину:
— Вернитесь, Соловьёв…
Соловьёв резко повернулся, и на лице у него было ожидание прощения, надежда, что Свирский сочтёт всё это недоразумением и скажет: забудем прошлое, останемся друзьями…
А Свирский постучал легонько ладонью по столу:
— Удостоверение сюда…
Соловьёв вернулся, положил на стол красную книжечку, взял забытый «Казбек» за сорок два рубля и положил в тот карман, где лежал пистолет. И ушёл. А шапку забыл на вешалке…
А мы всё молчали и старались не смотреть друг на друга, как будто нас самих уличили в чём-то мучительно стыдном. И неожиданно заговорила Верка, наблюдавшая за нами из своего угла:
— Он сказал Фоксу, что вы его здесь дожидались…
— Что, что? — развернулся к ней всем корпусом Свирский.
— Ничего — что слышал. Фокс навёл на него револьвер и говорит: «Рассказывай, краснопёрый, кого вы здесь пасёте, а то сейчас отправлю на небо…» Ну, ваш и сказал, что сам плохо знает — какого-то Фокса здесь ждут. Тот засмеялся и пошёл…
Через час умер Топорков. Из больницы Склифосовского Копырин повёз меня и Глеба домой. Жеглову, видимо, не хотелось с нами разговаривать — он прошёл в автобусе на последнюю скамейку и сидел там, согнувшись, окунув лицо в ладони, изредка тоненько постанывая, тихо и зло, как раненый зверь. Я сидел впереди, за спиной Копырина, а он досадливо кряхтел, огорчённо цокал языком, вполголоса говорил сам с собой:
— И отчего это люди так позверели все? Жизнь человеческая ни хрена не стоит. И сколько этой гадости мы уже отловили, а всё покоя нет. И снова убивать будут,
и конца-края всему такому безобразию не видно… Сейчас-то чего им не хватает? Вроде жизнь после войны налаживаться стала…— Не бубни зря, старик, — сказал глухо Жеглов. Балансируя руками, он прошёл по раскачивающемуся нашему рыдвану, присел на корточки рядом с Копыриным, крепко взял его за плечо, заглянул в глаза, попросил настойчиво: — Выпить бы сейчас хорошо, Иван Алексеич…
— Оно бы, конечно, хорошо, — уклончиво сказал Копырин, мазнув себя кулаком по жёсткому щетинистому усу. — Так ведь ты, Глеб Егорыч, сам знаешь…
— У тебя дома есть, — твёрдо сказал Глеб. — И хоть сегодня ты своей жены не бойся. Скажи, что для меня — я со следующего аттестата отдам.
— Так не в том дело, что отдашь, — покачал головой Копырин. — По мне выпивка хоть совсем пропади. Бабы боязно…
А сам уже сворачивал на Складочную улицу, к своему дому на Сущёвке.
— Ох, даст она мне сейчас по башке, — боязливо бормотал Копырин.
Притормозил у дома и, не выключая мотора, вышел, будто в случае неудачи собирался удрать побыстрее.
— Ждите, — велел он обречённо и нырнул в парадное. Жеглов молча курил, и я не стал ему задавать никаких вопросов. Вот так мы и молчали минут пять, и только папироски наши попыхивали в темноте. Потом вышел из дома Копырин, и в руках у него были две бутылки водки. Он устроился ловчее на своём сиденье, передал бутылки Жеглову, облегчённо вздохнул:
— Домой велела не возвращаться…
— Это хорошо, — успокоил Жеглов. — У нас с Шараповым поселишься.
— Ну нет уж, — замотал головой Копырин. — С вами хорошо, а дома всё ж таки лучше. Она у меня, старуха-то, не злая. Горячая только, поорёт маленько и отойдёт. И стряпает очень вкусно, и чистёха — в руках всё горит. Нет, бабка она огневая…
— Тогда живи дома, — разрешил Жеглов.
Заходить к нам в гости Копырин тоже не согласился:
— Какие среди ночи гости? Вот с женой своей помирюсь, налепит она нам вареников, тогда лучше вы ко мне приходите. Завсегда найдётся нам о чём потолковать. — И с лязганием и скрежетом «фердинанд» покатил вниз по Рождественскому бульвару.
Мы постояли на улице ещё немного, вдыхая чистый ночной воздух.
— Хороший мужик Копырин, — сказал я.
— Да, — сказал Жеглов и пошёл в подъезд.
На кухне сидел Михал Михалыч и читал газету. Он вытянул нам навстречу из панциря свою круглую черепашью голову и сказал:
— Много трудитесь, молодые люди…
— Да и вы бодрствуете, — криво усмехнулся Жеглов.
— Я подумал, что вы придёте наверняка голодными, и сварил вам картофеля…
— Это прекрасно, — кивнул Жеглов, а меня почему-то рассмешило, что Михал Михалыч всегда называет нашу дорогую простецкую картоху, картошечку, бульбу разлюбезную строгим словом «картофель».
— Спасибо, Михал Михалыч, — сказал я ему. — Может, выпьете с нами рюмашку?
— Благодарствуйте, — поклонился Михал Михалыч. — Я себе этого уже давно не позволяю.
— От одного стаканчика вам ничего не будет, — заверил Жеглов.
— Безусловно, мне ничего не будет, но вы останетесь без соседа. Если не возражаете, я просто посижу с вами.
Мы пошли к нам в комнату, и Михал Михалыч принёс кастрюльку, завёрнутую в два полотенца — чтобы тепло не ушло; видимо, он давно уже сварил картошку.