Есенин
Шрифт:
Спрашивает: «Кто написал эти гениальные строчки?» «Державин», — говорю. Воскресенский задаёт вопрос: «А что ещё написал поэт восемнадцатого века Гавриил Романович Державин?» Я — тыр-мыр, а ответить не могу, не знаю. Вот тут Воскресенский и загремел анафему моему невежеству и поэтическому бескультурью.
«Стыдно, — говорит, — поэту не знать свою родную поэзию. Она, поэзия, не растёт на голом, пустом месте. Она имеет благородную традицию преемственности. Без поэтического творчества Державина немыслим величайший из русских поэтов Пушкин, он вырос на державинской поэтической почве, не только продолжая, но и обновляя
Есенин на полминуты замолк.
— Я тебя, кажется, не перебивал, — упрекнул Николай.
— Трудно мне, Коляда, передать некоторые слова Воскресенского. Скромность не позволяет.
— Замах хуже удара. Говори начистоту.
— Ну, ладно, скажу. Воскресенский с особой сердечностью и искренностью сказал такое, что у меня мурашки по спине побежали, и я ощутил, что волосы на голове зашевелились. «Я, — говорит, — чувствую, что вам, Есенин, придётся принимать эстафету от Блока». Я смутился, молчу, а Воскресенский спросил Анну: «Как Есенин к Блоку относится?» Анна ему ответила: «Серёжа был у нас дома и папа задал ему буквально такой же вопрос, как, дескать, вы относитесь к Блоку? Серёжа выпалил: «Как к Богу!» Я не мог опровергнуть слова Анны. Что было — было, — быль молодцу не укор.
А Воскресенский, представь, обрадовался. «Это, — говорит, — делает Есенину честь».
На другой день приносит мне Анна томик из отцовской библиотеки. Я повертел его в руках — смотрю, а это Пушкин. Но не стихи его, не проза, а томик, содержащий дневник, записки, исторические статьи и разные заметки. Суворинское издание 1887 года.
Сунулся я в оглавление. Анна чему-то улыбается. Вижу, красным карандашом помечены некоторые статьи и заметки. Догадываюсь: это Анна рекомендует мне, что читать обязательно и в первую очередь.
— Вот бы тебе, Серёжа, такую жену...
— Анна жена мне.
— Как? Почему же ты скрываешь?
— Я не скрываю. Мы, кстати, невенчанные.
— К чёрту венцы и обручальные кольца! Но это же великолепно! Такая умница, такой добрый, отзывчивый товарищ, такая красивая женщина!
— Ну ладно, я продолжаю. Томик этот, ранее мною не читанный, я прямо-таки проглотил и понял, что Пушкин был не только гениальнейшим поэтом, но и образованнейшим человеком своего времени, скажу больше, понял я, что Пушкин мог стать Пушкиным только «в просвещении став с веком наравне», а точнее — впереди своего века, и таким ничтожеством, таким дремучим неучем я себя почувствовал по сравнению с Пушкиным, что хоть в петлю лезь!
Говорю Анне: «И ты и Воскресенский правы: университета Шанявского мне мало. Открываю поэтический институт на дому, а тебя, Анна, прошу снабжать меня отцовскими книгами — у него ведь богатейшая библиотека». И началась у меня читательская схима. Не могу уснуть, если не прочту перед сном одну, а то и две книги. Вот почему я осунулся и похудел. Совет Петровского, переданный через Воскресенского, принял полностью: не лезу на рожон, не фанаберю перед охранкой. Действительно, ведь сошлют в Туруханский край, где комары, говорят,
величиной с воробья, — вот и конец моим стихам! А ведь без стихов мне и жизнь не надобна.Сергей умолк. Молчал и Николай. Они оба смотрели на жемчужно-белые облака, медленно плывущие в аквамариновой синеве неба и цельно отражающиеся в зеркальной Оке.
Медовым и цветочным настоем дышали приокские луга. Через полчаса солнце стало припекать, Есенина потянуло в прохладу амбара.
— Завтра переплывём Оку, — сказал он без всякого вызова и хвастовства, спокойно и уверенно.
— Да, переплывём. Ты, во всяком случае, переплывёшь, — отозвался Сардановский, знавший, что Есенин с мальчишеских лет любил купаться, мастерски нырял и плавал.
Он сомневался только в Ровиче, как бы тот в последнюю минуту не сдрейфил.
Друзья оделись и пошли по домам:
— Я, Коляда, поем сейчас и завалюсь спать. Ночью-то я не спал ни минуты.
Татьяна Фёдоровна встретила Сергея куриной лапшой, которую, она знала, любит сын. На столе стояла пустая тарелка, лежала деревянная ложка, на тарелке — ломти ржаного подового хлеба, солонка с солью. Сергей потянул носом — ударило непередаваемо сытным, дразнящим запахом куриной лапши. Он даже заулыбался, предвкушая пиршество. Что может быть вкуснее куриной лапши: густой, подернутой янтарным жиром, душистой от перца, укропа и моркови?
Мать искоса наблюдала за сыном.
Сергей подошёл к умывальнику и заметил, что мать припасла ему яично-желтый брусочек мыла и чистое полотенце с вышитыми петухами. Вымыв и вытерев руки, он подошёл к матери, поцеловал её в темя, а на ухо сказал:
— Убери, к лешему, тарелку, лапшу я ем только из миски.
Мать словно ждала этой просьбы, проворно заменила тарелку глиняной миской и загремела печной заслонкой.
Лапша удалась Татьяне Фёдоровне на славу, и Сергей не то в шутку, не то всерьёз предложил ей:
— Перебирайся, мама, в Москву, я тебя устрою поварихой в ресторан «Яр».
Мать счастливо улыбалась и молча наблюдала, с какой охотой ест сын своё любимое кушанье.
— Это праздничная лапша, — сказала мать. — Ты, наверное, забыл, что сегодня праздник Казанской Божьей Матери. — Она задумалась. Потом, очнувшись, с нежданной проворностью вышла из избы и вернулась с огурцами в фартуке: — Свеженькие, только с грядки! Роса на них не успела обсохнуть.
— Ты, маманя, зубы голодному не заговаривай. Желаю добавки. Налей-ка мне лапши ещё столько же.
— Ешь, Серёженька, ешь досыта. У тебя, наверное, рёбрышки прощупываются. Отощал. Чего это там отец смотрит!
Вместе с огурцами на столе появился берестяной туесок с холодным, ядрёным квасом.
После обеда Есенин отправился в амбар. Спал он после раннего обеда сладко, как в детстве, без сновидений, и проснулся на закате, когда по сельской улице, мыча на разные голоса, шло с пастбища стадо. Предстоял длинный вечер и наверняка бессонная ночь, а завтра надо — кровь из носу! — переплыть Оку.
— Переплывём! — вслух подумал Есенин и вышел из амбара.
Западная часть неба была охвачена полымем заката — золотые и пурпурные, застывшие в неподвижности вихри рождали представление о неземной торжественности, о величии мироздания.
Из открытого окна избы лилась тихая мелодия: песня без слов — слова были неразличимы. Прислушавшись, он узнал песню: мать пела её, убаюкивая в зыбке сестрёнок — Катю, а потом Шуру.
«Вот о чём надо написать стихи, — подумалось ему, — о материнской песне. Ничего не знаю чище, душевнее».