Есенин
Шрифт:
— Вот сволочи!
Захотел встать — исчезли ботинки…
Вздумал натянуть брюки — увы, натягивать было нечего.
Так через промежутки — минуты по три — я обнаруживал одну за другой пропажи: часы… бумажник… ботинки… брюки… пиджак… носки… панталоны… галстук…
Самое смешное было в такой постепенности обнаруживаний, в чередовании изумлений.
Если бы не Есенин, так и сидеть мне до четырёх часов дня в чём мать родила в пустом, запертом на тяжёлый замок кафе (сообщения наши с миром поддерживались через окошко).
Куда пойдёшь без штанов? Кому скажешь?
Через полчаса явился Есенин. Увидя в окне мою
Потом притащил из «Европы» свою серенькую пиджачную пару. Есенин мне до плеча, есенинские брюки выше щиколоток. И франтоватый же я имел в них вид!
А когда мы сидели в вагоне подмосковного поезда, в окно влетел горящий уголёк из паровоза и прожёг у меня на есенинских брюках дырку, величиной с двугривенный.
Есенин перестал смеяться и, отсадив меня от окна, прикрыл газетой пиджак свой на мне. Потом стал ругать Антанту, из-за которой приходится чёрт знает чем топить паровозы; меня за то, что сплю, как чурбан, который можно вынести, а он не услышит; приятеля, уговорившего нас, идиотов, на кой-то чёрт тащиться к нему на дачу.
А из дырки — вершка на три повыше колена выглядывал розовый кусочек тела.
Я сказал:
— Хорошо, Серёжа, что ты не принёс мне подштанников, а то бы и их прожёг.
10
Сидел я как-то в нашем кафе и будто зачарованный следил за носом Вячеслава Павловича Полонского, который украшал в эту минуту эстраду, напоминая собой розовый флажок на праздничной гирлянде.
Замечательный нос у Вячеслава Павловича Полонского! Нет ему подобного во всей Москве!
Под стеклом на столике в членской комнате «СОПО» [49] хранилась карикатура художника Мака: нарисован был угол дома, из-за угла нос и подпись: «За пять минут до появления Полонского».
49
СОПО– Союз поэтов, образован в конце 1918 г. в Москве, размещался в кафе «Домино» на углу Тверской и Камергерского переулка.
Я подумал:
«А ведь даже и мейерхольдовский нос короче без малого на полвершка. Несправедливо расточает природа свои дары».
В эту самую минуту я получил толчок под ребро и вышел из оцепенения.
Рядом стоял Есенин. Скосив вниз куда-то глаза, он произнёс:
— Познакомься, Толя, мой первейший друг — Моисей.
Потом чуть слышно мне на ухо:
— Меценат.
О меценатах читывал я во французских романах, в собрании старинных анекдотов о жизни и выдумках российских чудаков, слышал от одного обветшалого человека про «Чёрный лебедь» Рябушинского, про журнал «Золотое руно», издававшийся по его прихоти на необыкновеннейшей бумаге, с прокладочками из тончайшей папиросной, печатавшийся золотым шрифтом и на нескольких языках разом. Хотя для «Золотого руна» было слишком много и одного языка, так как не было у него читателей, кроме самих поэтов, удостоенных золотых букв.
Но чтобы жи-во-го ме-це-на-та, да ещё в дни военного коммунизма, да в красной Москве, да вдобавок такого, который на третью минуту нашего знакомства открутил у меня жилетную
пуговицу — нет! о таком меценате не приходилось мне грезить ни во сне, ни наяву. Был он пухленький, кругленький и румяненький, как молодая картошка, поджаренная на сливочном масле. На голове нежный цыплячий пух. Их фамилия всяческие имела заводы под Москвой, под Саратовом, под Нижним и во всех этих городах домищи, дома и домики. Ростом же был он так мал, что стоило бы мне подняться слегка на цыпочки, а ему чуть подогнуть коленки, и прошёл бы он промеж моих ног, как под триумфальной аркой. Позднее, чтоб не смешить людей, никогда не ходили мы с ним по улице рядом — всегда ставили Есенина посредине.Ещё примечательнее была его речь: шипящие звуки он произносил как свистящие, свистящие как шипящие, горловые как носовые, носовые как горловые; краткие удлинял, долгие укорачивал, а что касается до ударений, то здесь — не было никаких границ его изобретательности и фантазии.
И при всем этом обожал латинских классиков, новейшую поэзию и певца «Фелицы» — Державина.
Сидя спиной на кресле (никогда я не видел, чтобы сидел он тем местом, которое для сиденья предназначено природой), любил говорить:
— Кохроли были не так глупы, когда окхружали себя поэтами… Сехрежа, пхрочти «Бехрезку»…
Устав мотаться без комнаты, мы с Есениным перебрались к нему в квартиру.
После номера в «Европе», инквизиторского дивана в союзе, ночёвок у приятелей на составленных и расползающихся под тобою во время сладкого сна стульях, у приятельниц, к которым были холодны сердцем, — мягкие меценатовские волосяные матрацы, простыни тонкого полотна и пуховые одеяла примирили нас со многими иными неудобствами, вытекающими из его нежной к нам дружбы.
Помимо любви к поэзии, он страдал ещё от преувеличения своих коммерческих талантов, всерьёз считая себя несравненным комбинатором и дельцом самой новейшей формации.
Есенин — искуснейший виртуоз по игре на слабых человеческих струнках — поставил себе твёрдую цель раздобыть у него денег на имажинистское издательство. Начались уговоры — долгие, настойчивые, соблазнительные; Есенин рисовал перед ним сытинскую славу, память в истории литературы как о новом Смирдине и… трехсотпроцентную прибыль на вложенный капитал.
В результате — в конце второй недели уговариваний — мы получили двенадцать тысяч керенскими.
В тот достопамятный день у нашего «капиталиста» обедал старый человек в золотых очках. Не так давно он ещё был «самым богатым евреем в России». Теперь же не комбинировал, не продавал своих домов, реквизированных советской властью, и не помещал денег в верные дела с 300 % прибылью.
«Наш друг», покровительственно похлопывая его по коленке, говорил:
— В отставку вам, Израиль Израильевич! Что же делать, если уже нет коммерческой фантазии…
И тут же рассказал, как вот он — новейшей формации человек — сейчас проделал комбинацию с таким коммерчески безнадёжным материалом, как два поэта:
— Почему не заработать двадцать четыре тысячи на двенадцать… Как говорит русская пословица: у пташечки не болит живот, если она даже помаленьку клюёт…
Умный старый еврей поблескивал золотыми очками, поглаживал седую бороду и мягко улыбался.
Месяца через три вышла первая книжка нашего издательства.
Мы тогда жили с Есениным в Богословском бахрушинском доме, в собственной комнате.