Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

У кого-то вырвалось:

— А вдруг умрёт?

Не поморщив носа, Есенин сказал, помнится, что-то вроде того:

— Меньше будет одной собакой!

24

Собственно говоря, зазря выдавали нам дивиденд наши компаньоны по книжной лавке.

Давид Самойлович Айзенштадт — голова, сердце и золотые руки «предприятия»— рассерженно обращался к Есенину:

— Уж лучше, Сергей Александрович, совсем не заниматься

с покупателем, чем так заниматься, как вы или Анатолий Борисович…

— Простите, Давид Самойлович, душа взбурлила.

А дело заключалось в следующем: зайдёт в лавку человек, спросит:

— Есть у вас Маяковского «Облако в штанах»?

Тогда отходил Есенин шага на два назад, узил в щёлочки глаза, обмерял спросившего, как аршином, щёлочками своими сначала от головы до ног, потом от уха к уху, и, выдержав презрительнейшую паузу (от которой начинал топтаться на месте приёмом таким огорошенный покупатель), отвечал своей жертве ледяным голосом:

— А не прикажете ли, милостивый государь, отпустить вам… Надсона… роскошное имеется у нас издание, в парчовом переплёте и с золотым обрезом?

Покупатель обижался:

— Почему ж, товарищ, Надсона?

— А потому, что я так соображаю: одна дрянь!.. От замены этого этим ни прибыли, ни убытку в достоинствах поэтических… переплетец же у господина Надсона несравненно лучше.

Налившись румянцем, как анисовое яблоко, выкатывался покупатель из лавки.

Удовлетворённый Есенин, повернувшись носом к книжным полкам и спиной к прилавку, вытаскивал из ряда поаппетитнее книгу, нежно постукивал двумя пальцами по корешку, ласково, как коня по крутой шее, трепал ладонью по переплету и отворачивал последнюю страницу:

— Триста двадцать.

Долго потом шевелил губой, что-то в уме прикидывая, и, расплывшись наконец в улыбку, объявлял, лучась счастливыми глазами:

— Если, значит, всю мою лирику в одну такую собрать, пожалуй что на триста двадцать потяну.

— Что!

— Ну, на сто шестьдесят.

В цифрах Есенин был на прыжки горазд и легко уступчив. Говоря как-то о своих сердечных победах, махнул:

— А ведь у меня, Анатолий, за всю жизнь женщин тысячи три было.

— Вятка, не бреши.

— Ну, триста.

— Ого!

— Ну, тридцать.

— Вот это дело.

Вторым нашим компаньоном по лавке был Александр Мелентьевич Кожебаткин — человек, карандашом нарисованный остро отточенным и своего цвета.

В декадентские годы работал он в издательстве «Мусагет», потом завёл собственную «Альциону», коллекционировал поэтов пушкинской поры и вразрез всем библиографам мира зачастую читал не только заглавный лист книги и любил не одну лишь старенькую виньеточку, сладковатый вековой запах книжной пыли, дату и сентябрьскую желтизну бумаги, но и самого старого автора.

Мелентьич приходил в лавку, вытаскивал из лысого портфельчика бутылку красного вина и, оставив Досю (Давида Самойловича) разрываться с покупателями, распивал с нами вино в задней комнатке.

После второго стакана цитирует какую-нибудь строку из Пушкина, Дельвига или Баратынского:

— Откуда сие, господа поэты?

Есенин

глубокомысленно погружается в догадку:

— Из Кусикова!..

Мелентьич удовлетворён. Остаток вина разлит по стаканам.

Он произносит торжественно:

— Мы лени-и-вы и не любопы-ы-ытны!

Житейская мудрость Кожебаткина была проста:

— Дело не уйдёт, а хорошая беседа за бутылкой вина может не повториться.

Ещё при существовании лавки стали уходить картины и редкие гравюры со стен квартиры Александра Мелентьевича. Вскоре начали редеть книги на полках.

Случилось, что я не был у него около года. Когда зашёл, сердце у меня в груди поджало хвост и заскулило: покойник в доме то же, что пустой книжный шкаф в доме человека, который живёт жизнью книги.

Теперь у Кожебаткина дышится легче: описанные судебным исполнителем и проданные с торгов шкафы вынесены из квартиры.

Когда мрачная процессия с гробом короля испанского подходит к каменному Эскуриалу и маршал стучит в ворота, монах спрашивает:

— Кто там?

— Тот, кто был королём Испании, — отвечает голос из похоронного шествия.

Тяжёлые ворота открываются перед «говорившим» мёртвым телом.

Монах в Эскуриале обязан верить собственному голосу короля. Этикет.

Когда Александру Мелентьевичу звонят из типографии с просьбой немедленно приехать и подписать «к печати» срочное издание, а Жорж Якулов предлагает распить бутылочку, милый романтический «этикет» обязывает Кожебаткина верить своей житейской мудрости, что «не уйдёт дело», и свернуть в грузинский кабачок.

А назавтра удвоенный типографский счёт за простой машины.

25

В раннюю весну мы перебрались из Богословского в маленькую квартирку Семена Фёдоровича Быстрова в Георгиевском переулке у Патриарших прудов.

Быстров тоже работал в нашей лавке.

Началось беспечальное житьё.

Крохотные комнатушки с низкими потолками, крохотные оконца, крохотная кухонька с огромной русской печью, дешёвенькие, словно из деревенского ситца, обои, пузатый комодик, классики в издании «Приложения к «Ниве» в нивских цветистых переплётах — какая прелесть!

Будто моя Пенза. Будто есенинская Рязань.

Милый и заботливый Семён Фёдорович, чтобы жить нам как у Христа за пазухой, раздобыл (ах, шутник!) — горняшку.

Красотке в феврале стукнуло 93 года.

— Барышня она, — сообщил нам из осторожности, — предупредить просила…

— Хорошо. Хорошо. Будем, Семён Фёдорович, к девичью её стыду без упрёка.

— Вот! вот!

Звали мы барышню нашу бабушкой-горняшкой, а она нас: одного — «чёрным», другого — «белым». Семён Фёдоровичу на нас жаловалась:

— Опять ноне привёл белый…

— Да кого привёл, бабушка?

— Тьфу! сказать стыдно.

— Должно, знакомую свою, бабушка.

— Тьфу! Тьфу!.. к одинокому мужчине, бессовестная. Хоть бы меня, барышню, постыдилась.

Поделиться с друзьями: