Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Пойду, Анатолий, узнаю у щёголя дорогу.

— Поди.

— Скажите, пожалуйста, товарищ…

Товарищ на голос оборачивается и, оставив чистильщика с повисшей недоуменно в воздухе полоской бархата, бросается с раскрытыми объятиями к Есенину:

— Серёжа!

— А мы тебя, разэнтакий, ищем. Познакомьтесь: Мариенгоф — Повицкий.

Повицкий подхватил нас под руки и потащил к своим друзьям, обещая гостеприимство и любовь. Сам он тоже у кого-то ютился.

Миновали уличку, скосили два-три переулка.

— Ну, ты, Лев Осипович, ступай вперёд и вопроси. Обрадуются — кличь

нас, а если не очень, повернём оглобли.

Не прошло и минуты, как навстречу нам выпорхнуло с писком и визгом штук шесть девиц.

Повицкий был доволен.

— Что я говорил? А?

Из огромной столовой вытащили обеденный стол и, вместо него, двухспальный волосяной матрац поставили на пол.

Было похоже, что знают они нас каждого лет по десять, что давным-давно ожидали приезда, что матрац для того только и припасён, а столовая для этого именно предназначена.

Есть же ведь на свете тёплые люди!

От Москвы до Харькова ехали суток восемь; по ночам в очередь топили печь; когда спали, под кость на бедре подкладывали ладонь, чтобы было помягче.

Девицы стали укладывать нас «почивать» в девятом часу, а мы и для приличия не попротивились. Словно в подкованный тяжёлый солдатский сапог усталость обула веки.

Как уснули на правом боку, так и проснулись на нём (ни разу за ночь не повернувшись) — в первом часу дня.

Все шесть девиц ходили на цыпочках.

В тёмный занавес горячей ладонью упёрлось весеннее солнце.

Есенин лежал ко мне затылком. Я стал мохрявить его волосы.

— Чего роешься?

— Эх, Вятка, плохо твоё дело. На макушке плешинка в серебряный пятачок.

— Что ты?…

И стал ловить серебряный пятачок двумя зеркалами, одно наводя на другое.

Любили мы в ту крепкую и тугую юность потолковать о неподходящих вещах — выдумывали январский иней в волосах, несуществующие серебряные пятачки, осеннюю прохладу в густой горячей крови.

Есенин отложил зеркала и потянулся к карандашу.

Сердцу, как и языку, приятна нежная, хрупкая горечь.

Прямо в кровати, с маху, почти набело (что случалось редко и было не в его тогдашних правилах) написал трогательное лирическое стихотворение.

Через час за завтраком он уже читал благоговейно внимавшим девицам:

По-осеннему кычет сова Над раздольем дорожной рани. Облетает моя голова, Куст волос золотистый вянет. Полевое степное «ку-гу», Здравствуй, мать голубая осина! Скоро месяц, купаясь в снегу, Сядет в редкие кудри сына. Скоро мне без листвы холодеть, Звоном звёзд насыпая уши. Без меня будут юноши петь, Не меня будут старцы слушать.

29

В Харькове жил Велемир Хлебников.

Решили его проведать.

Очень большая квадратная комната. В углу железная кровать без матраца и тюфячка, в другом углу табурет. На табурете обгрызки кожи, дратва, старая оторванная подмётка, сапожная игла и шило.

Хлебников сидит на полу и копошится в каких-то ржавых, без шляпок, гвоздиках. На правой руке у него щиблета.

Он встал нам навстречу и протянул руку с щиблетой.

Я, улыбаясь, пожал старую дырявую подошву. Хлебников даже не заметил.

Есенин спросил:

— Это что у вас, Велемир Викторович, сапог вместо перчатки?

Хлебников сконфузился и покраснел ушами — узкими, длинными, похожими на спущенные рога.

— Вот… сам сапоги тачаю… садитесь…

Сели на кровать.

— Вот…

И он обвёл большими, серыми и чистыми, как у святых на иконах Дионисия Глушицкого, глазами пустынный квадрат, оклеенный жёлтыми выцветшими обоями.

— …комната вот… прекрасная… только не люблю вот… мебели много… лишняя она… мешает.

Я подумал, что Хлебников шутит.

А он говорил строго, тормоша волосы, низко, под машинку остриженные после тифа.

Голова у Хлебникова как стакан простого стекла, просвечивающий зелёным.

— …и спать бы… вот можно на полу… а табурет нужен… заместо стола я на подоконнике… пишу… керосина у меня нет… вот и учусь в темноте… писать… всю ночь сегодня… поэму…

И показал лист бумаги, исчерченный каракулями, сидящими друг на друге, сцепившимися и переплётшимися.

Невозможно было прочесть ни одного слова.

— Вы что же, разбираете это?

— Нет… думал вот, строк сто написал… а когда вот рассвело… вот и…

Глаза стали горькими:

— Поэму… жаль вот… ну, ничего… я, знаете, вот научусь в темноте… непременно в темноте…

На Хлебникове длинный чёрный сюртук с шёлковыми лацканами и парусиновые брюки, стянутые ниже колен обмотками.

Подкладка пальто служит тюфяком и простыней одновременно.

Хлебников смотрит на мою голову — разделённую ровным, блестящим, как перламутр, пробором и выутюженную жёсткой щёткой.

— Мариенгоф, мне нравится вот, знаете, ваша причёска… я вот тоже такую себе сделаю…

Есенин говорит:

— Велемир Викторович, вы ведь Председатель Земного шара. Мы хотим в Городском харьковском театре всенародно и торжественным церемониалом упрочить ваше избрание.

Хлебников благодарно жмёт нам руки.

Неделю спустя перед тысячеглазым залом совершается ритуал.

Хлебников, в холщовой рясе, босой и со скрещёнными на груди руками, выслушивает читаемые Есениным и мной акафисты, посвящающие его в Председатели.

После каждого четверостишия, произносит:

— Верую.

Говорит «верую» так тихо, что еле слышим мы. Есенин толкает его в бок:

— Велемир, говорите громче. Публика ни черта не слышит.

Хлебников поднимает на него недоумевающие глаза, как бы спрашивая: «Но при чём же здесь публика?» И ещё тише, одним движением рта, повторяет:

— Верую.

В заключение как символ Земного шара надеваем ему на палец кольцо, взятое на минуточку у четвёртого участника вечера — Бориса Глубоковского. Опускается занавес.

Поделиться с друзьями: