Есенин
Шрифт:
— По безоружным?
— Да. Убито около двухсот человек. И покалечено столько же... Вот что творится в России. Это не просто трагическое событие в далёкой Сибири. Это сигнал к новому революционному взрыву. Так что разбирайся, личность. Делай выводы... И держись ближе к Воскресенскому — за ним и за такими, как он, будущее России...
— Я понимаю, Евгений Михайлович, просто стихи едва ли нужны вообще, — вслух подумал Есенин. — Они должны быть необходимы людям. Для их души, для жизни... Так я понимаю...
Они вышли из рощи, унося тепло встречи и беседы; попрощались по-мужски скупо, доверчиво и — оба догадывались — навсегда...
О
Забежав в интернат, он выдвинул из-под койки небольшой деревянный сундучок, где хранил вещи, тетради с записями, фотографии, отомкнул замок, поднял крышку; изнутри она была оклеена портретами Кольцова, Лермонтова, Гоголя, вырезанными из учебника по родной речи. Со дна, из-под рубашек достал лучший свой снимок. На оборотной стороне его чёткими, аккуратными буковками вывел: «Горячо любимому другу Грише». А чуть ниже: «Поэт». Мысли, которые долго вынашивал, легли в короткие, подобные афоризмам или формулам строчки, по-юношески самозабвенные, как клятва:
Тот поэт, врагов кто губит, Чья родная правда мать, Кто людей, как братьев, любит И готов за них страдать. Он всё сделает свободно, Что другие не могли. Он поэт, поэт народный, Он поэт родной земли!Митя Пыриков, смирный, всегда как будто чутко прислушивающийся к чему-то, сидел на своей койке в углу, пришивал пуговицу к рубашке. Уронив на колени руки, он следил за Есениным с немым восхищением.
— Серёжа, дай прочту, что ты написал.
Есенин, доверяя ему, подал фотографию. Пыриков с завистью вздохнул.
— Как это у тебя всё получается, Серёжа, скажи?
— Не знаю, Митя. — Есенин уклонился от ответа. Он уже давно понял, как долго надо рыться в залежах драгоценных слов, чтобы найти единственное, нужное. Иногда оно отыскивалось с трудом, иногда же приходило само, нежданное, и опаляло взгляд, как молния.
— Я бы, наверно, ни одной такой фразы не придумал, — признался Пыриков. — А у тебя так складно выходит. Ты и в самом деле так думаешь насчёт поэта?
— Да! — Есенин вдруг заволновался, неспокойные руки двигались, как бы ища опоры. — Выше поэта никого нет. Разве что Бог...
— Скажи, Серёжа, как ты пишешь, когда? — Пыриков смотрел на одноклассника удивлённо и с тревогой. — Берёшь бумагу и прямо пишешь?
— Я пишу всегда, Митя. Даже во сне. Утром встану, всего стихотворения не помню, а отдельные строчки помню, образы помню. Иной раз попадаются удачные. Их записываю.
В это время, задевая плечами за косяки двери, вломился в комнату Епифанов, весь растрёпанный, расстёгнутый, взлохмаченный, с мутной и блудливой усмешкой. Он был слегка навеселе; на горбинке носа светились капельки пота.
Есенин поспешно прикрыл сундук. Епифанов, расставив ноги, всунув руки в карманы брюк, сверху вниз глядел на Есенина.
— Добро прячешь? Много накопил-то?
— Для меня хватит, — ответил Есенин. Епифанов схватил с койки карточку, чуть покачиваясь, медленно прочитал надпись.
— Ты к Панфилову собрался? С нами разве не будешь? — Он положил карточку на место.
Есенин опасался, что его заподозрят в пренебрежении к однокашникам.
— Приду, — сказал он. — Переоденусь
и приду. С Митей вместе.— Ну, смотри... Будем ждать. Гульнём напоследок!.. — Епифанов круто повернулся и, слегка раскачиваясь, вышел, унося деланно-беспечную и блудливую усмешку.
Митя Пыриков осторожно вынул из-под матраса брюки — так ребята заменяли утюжку.
— Все мы изменились за это время, — поделился наблюдениями Митя. — Но Епифанов, Калабухов, Яковлев, Тиранов, Кудыкин — к худшему.
— Я вижу, Митя.
— Зачем же тебе идти к ним, Серёжа?
— Всё-таки учились вместе... Попрощаться надо.
Солнце садилось за дальнюю кромку леса, и оттуда, из-за леса, прорвались багровые клубящиеся потоки света, осязаемо-густые, и идти было трудно, как по воде против течения.
— Долго задерживаться не станем, — сказал Пыриков, жмурясь от резкого света. — Посидим малость для приличия и домой.
— Да. Мне обязательно надо повидать Гришу, — сразу согласился Есенин.
К Яковлеву пришли в сумерки. В зале ламп ещё не зажигали, и к окнам снаружи приникла синь. Тускло белел длинный стол, застланный скатертью. В простенке на комоде круто выгибал мерцающую никелем трубу граммофон. Сбились в тесную стайку незнакомые девушки.
— Где же кавалеры? — учтиво спросил Пыриков, озираясь в сумраке.
— Там, — сказала одна из девушек, коротко махнув рукой на дверь в соседнее помещение. Оттуда не торопясь вступил в залу высокий седой человек в тёмной жилетке: отчётливо выделялись рукава белой рубашки.
— Сейчас мы вздуем лампы, — неторопливо сказал он, снял стекло с «молнии», убавил фитиль с расчётом, чтобы пламечко горело едва-едва, а то стекло от сильного накала может лопнуть; затем засветил вторую «молнию», висевшую над столом. Погодя немного подкрутил фитили и только тогда повернулся к вошедшим, дородный и снисходительный.
Есенин догадался, что это отец Яковлева, торговец лесом.
— Добрый вечер, молодые люди, — приветливо сказал тот, подавая широкую ладонь. — Вот вы — Есенин, стихотворец? Угадал?
— Угадали, — отозвался Есенин.
— Мне Федя часто говорил о вас. Поэтому я уже знаком с вами. А вы кто будете?
— Пыриков. Митя Пыриков.
— Тоже слышал. Ну, а я Илья Фёдорович. Проходите. Сын сейчас придёт. А чтобы не заскучали, заведу вам музыку. — Он покрутил ручку полированного ящичка, опустил осторожно — видно, дорожил этой штукой — мембрану на чёрный диск, и из полоротого зева трубы вырвались высокая, с визгом, мелодия, а потом лихой, цыганский, с таким же визгом женский голос. Илья Фёдорович удалился в комнату, откуда пришёл, а Есенин и Пыриков, подсев к девушкам, стали знакомиться.
У всех трёх были косы, на концах кос — пышные банты, руки подавали несмело, неразборчиво шептали имена, смущались, боясь поднять глаза. Они почему-то возбуждали у Есенина чувство жалости, как будто он наперёд видел их печальную судьбу. Только одна из них показалась ему миловидной — та, что держалась побойчее подруг. Есенину стало вдруг радостно от мысли, что здесь жизнь его уже закончилась и за пределами этого захолустного городка его ждёт иной мир, неведомый, но пленительный...
Яковлев и Кудыкин привели с собой ещё двух девушек. Есенин встречал их в городке не раз, но знаком с ними не был. По тому, как они свободно, не стесняясь вели себя, заметно было, что они в этом доме не впервые. От их смеха и оживления, от граммофонного крикливого пения в зале сразу стало шумно, суетливо и как бы тесно. Надев фартучки, девушки сноровисто, ловко накрывали на стол, летали то в прихожую, то к буфету, то в соседнюю комнату. Стол преображался на глазах...