Есенин
Шрифт:
Когда они дошли до Большого Строченовского переулка, уже сгустились сумерки. Умолкли голоса детворы, не гремели колеса подвод. Но дневная жара ещё держалась здесь, горьковатая от пыли — ею дышали прокалённые зноем каменные стены и мостовая.
Есенин и Воскресенский свернули во двор и остановились у входа в небольшое кирпичное здание. Есенин запрокинул голову.
— Вон мои два окна.
Воскресенский указал на открытую дверь в полуподвал в противоположном углу двора.
— Мы потом зайдём проведать Василия Тоболина.
Железная, на высоких ножках кровать, стол, два стула,
— И часто устраиваются подобные концерты? — спросил гость с усмешкой.
— Чуть ли не каждый вечер, — ответил Есенин. — Помешался дядя на шансонетках. Я его с прошлого года знаю. Седенький такой человечек, с бородкой и усами, юркий, не ходит, а семенит трусцой.
— Экое музыкальное соседство! Не толкнёт ли оно вас на легкомысленное творчество?
Есенин засмеялся:
— Полагаю, что устою.
— Прочтите, Сергей Александрович, всё, что сочинили за этот год. — Воскресенский оседлал стул, облокотился на спинку. — Готов слушать хоть до рассвета.
Окошко закрыли, чтобы визгливые граммофонные звуки не нарушали уединения. Есенин стал читать. Он читал всё: и старое, что корректору было уже знакомо, и новое, что было написано за прошедший после их встречи год.
— Хорошо идёте, Есенин, большими шагами, — промолвил Воскресенский, когда молодой поэт умолк и дрожащими руками принялся собирать непослушные листки со стола. — Одно могу заметить: избегайте сентиментальности: «ночка весенняя», «ручеёк журчит» и прочее. По-девичьи это как-то, по-гимназически, без мужской силы. И украшательств ещё многовато: серебра, бахромы, золота. Это ведь не настоящее золото, а сусальное. И пожалуйста, избегайте жалоб, Сергей Александрович, не выставляйте себя несчастненьким, обездоленным.
Есенин с вызовом вскинул голову — не терпел замечаний.
— Что вы имеете в виду, Владимир Евгеньевич?
— Ваши жалобы на жизнь. Во-первых, вы её ещё слишком мало знаете, а то, что знаете, не такое уж плохое, чтобы вслух жаловаться. Вас все любят, все признают ваши достоинства, талантливость вашу. «Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло. Только мне не плачется — на душе светло». Вот это — ваше! От начала до конца. А вот это...
Воскресенский взял со стола листок, прочитал:
Будто жизнь на страданья моя обречена; Горе вместе с тоской заградили мне путь; Будто с радостью жизнь навсегда разлучена, От тоски и от ран истомилася грудь...Это книжное, чужое. И, простите великодушно, даже малость пошловатое... «Страданья удел», «изнывает душа от тоски и от горя», «волшебные, сладкие грёзы»... Всё это у вас неверно — и по тональности, и по смыслу. Не Надсон же вы и даже не Суриков. Хватит, наслушались мы обезоруживающего нытья!.. Не страдания, не боль нужны людям сейчас, а чувства мужества, уверенности, силы! Людям не плакать надо, а бороться. И в сердце вливает уверенность не стон куличий на болоте, а орлиный клёкот в вышине. Нате-ка вам, какими словами и я-то заговорил... Заставили, сударь.
Есенин сдерживал себя с трудом. Ни разу ещё не слышал он таких резких оценок своим стихам; слова будто хлестали его по щекам, обжигали, слушать их было обидно и горько до слёз. Будь это другой человек, он без промедления выставил бы его за дверь, как лютого врага. Но Воскресенскому он верил, справедливость его оценок была очевидна, и опровергнуть её было трудно, даже невозможно. Есенин стоял у окна, до хруста в локтях стискивал скрещённые на груди руки, чуткие ресницы прикрытых глаз вздрагивали.
— Жизнь идёт, — глуховато проговорил он. — Изменяются мысли, убеждения, чувства...
— Верно, изменяются, — согласился Воскресенский; он в нетерпении расхаживал по комнате от стола к печке, то и дело откидывал взмахом головы прядь волос. — Но они должны толкать вас вперёд, а не назад. Вдумайтесь в эти слова: «Догадался и понял я жизни обман, не ропщу на свою незавидную долю». Откуда это у вас, деревенского парня, здорового и физически и духовно, сына неграмотной русской крестьянки? С чужого камертона поёте, сударь... Довольно нам покорности! Роптать надо, Сергей Александрович, воевать надо! Самому воевать и других звать на борьбу. С несправедливостью, с деспотизмом!
Воскресенский подошёл к Есенину вплотную, попытался погладить его висок, но тот отстранился. Корректору стало весело.
— Не любите, когда против шерсти гладят? Хуже вострого ножа?..
— А вы любите? — Есенин глядел на Воскресенского потемневшими глазами, отчуждённо, даже гневно. — Сперва растоптали всего, уничтожили, а потом пробуете утешить, подсластить пилюлю? Как же! Приободрить надо, смягчить углы. У меня от этих углов вся душа в крови, в синяках! Способны вы это понять?..
— Пожалуй. Я вообще-то способный.
Есенин примирительно улыбнулся.
— Если бы всё, что вы мне наговорили, попробовал бы сказать кто-то другой, он бы и минуты здесь не остался. А с вами я как-то теряюсь, честное слово. Понять не могу... Колдовство какое-то.
— На правду сердиться нельзя, — сказал Воскресенский. — Правда непобедима, она сильнее нас. Вам, Сергей Александрович, необходима иная среда, другие личности должны окружать вас. Не торгаши, конечно... И ещё — учиться надо. Много читать. Читать не второстепенное, не что попало, а главное.