Есенин
Шрифт:
— Отчего же? Странно...
— Каждый год прибавляет новые заботы, ставит иные задачи, их вольно-невольно надо решать. А задачи со временем выпадают всё труднее и труднее. Вы знаете, что к нам в интернат приезжал из Москвы полицейский чиновник? По вашу душу...
Вечный студент невесело усмехнулся, поблескивая очками.
— Вежливый такой, да? Играет в приятельские взаимоотношения? С закрученными усами?
— Он. Просил именовать себя Петром Степановичем. Перед тем как допросить меня, украдкой просмотрел мои вещи, почитал стихи... Как отпер сундучок, диву даюсь, — Есенин придвинулся ближе и спросил шёпотом: — Он сказал, что вы большевик. Это правда?
Воскресенский
— Вас это удивляет или, может быть, пугает?
— Нисколько. Просто я никогда не видел большевика. Слыхать слышал, а так вот сидеть рядом с большевиком не доводилось. Вот сейчас — впервые в жизни.
— Привыкайте, Сергей Александрович... Вы станете служить у Крылова?
— Поначалу придётся. — Есенин вздохнул, тень разочарования омрачила его лицо. — Будущее незавидное, Владимир Евгеньевич. Но что поделаешь? Придётся послужить. Отец так желает, ссориться с ним неохота.
— Послужите пока. — Воскресенский ободряюще кивнул. — Там видно будет... Стихи-то новые привезли?
При упоминании о стихах Есенин мгновенно преобразился, лицо просветлело, глаза зажглись таинственно и радостно, к щекам как будто прильнула заря. Проговорил торопливо, захлёбываясь:
— Написал. Много! Даже поэма есть. Прочитаю вам всё до последней строчки. Когда вы придёте? У меня теперь отдельная комната. Отец постарался.
— Долго ждать себя не заставлю. — Воскресенский встал. — Прощайте, Сергей Александрович...
3
На Валовой улице в чайной сидели за столиком Есенин, Воскресенский и парень, похожий на грача, — Лука Митрофанов, наборщик типографии. Здесь они впервые встретились год назад и подружились. На столе перед ними — гранёные стаканы с чаем; ломти пшеничного хлеба, варёная колбаса, масло, в стеклянной сахарнице кусочки колотого сахара, полштофа водки, рюмки.
Есенин от водки отказался, ему нравился чай с мягким ноздреватым хлебом, намазанным маслом. Разрумянившийся, с капельками пота на переносье, с влажным — под белёсой чёлкой волос — лбом, он оживлённо рассказывал о своей службе в лавке Крылова, о том, как зачастила в контору Олимпиада Гавриловна — является даже тогда, когда и хозяина в магазине нет, — как строит она глазки и смущает лукавыми вопросами.
Лука Митрофанов, свесив над рюмкой свой длинный нос, сказал с усмешкой:
— Ты, Сергей, для неё вроде клубка для молоденькой кошки — хочется потрогать его лапкой, покатать по полу. Я бы на твоём месте обратил на неё внимание — пускай поиграет, не жалко! — Лука плеснул в рот водку, сморщился, вздрогнул, закусил кружочком колбасы. — Женщина она молодая, едва за двадцать перевалило, заметная, всё при ней.
Этот совет почему-то смутил Есенина, он торопливо налил себе чаю из высокого фаянсового чайника, стал пить, пряча застенчивую улыбку.
— Она не только заметная, — добавил Воскресенский, — она просто шикарна! Это её природный дар. Но при этом излишне высокомерна — полагаю, от чопорности, от глупости. Глупость и одарённость вроде бы несовместимы, а вот в ней уживаются.
Есенин чуть подался вперёд, наваливаясь грудью на стол.
— Вы совершенно справедливо заметили, Владимир Евгеньевич. Она высокомерна. У отца в общежитии заболел грузчик Василий Семёнович Тоболин...
— Мы его знаем, — сказал Лука. — Что с ним приключилось? Здоровенный будто бы мужик.
— Озноб его колотит — удержу нет. Температура на предельном градусе. Кашляет кровью, бредит, никого не узнает... Когда отец попробовал сказать о нём хозяйке, та капризно передёрнула плечом. «У нас, — говорит, — не лечебница, а магазин.
Докторов, представьте, нет...»— Это на неё похоже, — сказал Воскресенский. — Вся она тут. Без прикрас. Надо нам самим что-то предпринимать.
На деревянном возвышении гармонист, потный, с маслянисто поблескивающим лицом, в одной жилетке, белея в синем дымном тумане рукавами рубахи, выводил жалостливые, протяжные ноты. В ответ на эти всхлипывающие звуки лились пьяные слёзы посетителей. Но вот неожиданно гармонист озорства ради перешёл на плясовую, хлестнул, и чайный зал мгновенно преобразился — куда девались пьяные слёзы! — зашумел, задвигался, изломанно замелькали над столами руки, и казалось, огромный самовар, окутываясь паром, сейчас сорвётся со своего места и, солнечно горя начищенными боками, тоже пустится в пляс.
Воскресенский и Митрофанов переглянулись, и Лука сказал, поднимаясь:
— Господа, я вас покидаю. Неотложные дела по дому.
Есенин знал, что никакого дома у него нет, ютится, как и корректор, как отец, на койке в общежитии. Воскресенский кивнул Луке:
— Иди, я расплачусь...
Лука, ловко огибая столики, пропал в дымном полумраке чайной.
— Верный человек, — отметил Воскресенский. — И главное, бесстрашный. Словами не швыряется. Сказал — сделал.
— Что вы понимаете под словом «верный»? — спросил Есенин; он был в белой рубашке с бантом, куртка лежала на коленях. — Впрочем, вопрос нелепый. Верный — значит неизменный, тот самый, что пойдёт за тебя или с тобой в огонь и в воду. В трудностях возьмёт на себя большую долю, в опасностях — тоже... Есть у меня такой человек, Григорий Панфилов. Он, скажу вам, подлинный герой нашего времени.
— Где он живёт? — с живостью спросил Воскресенский. — Сейчас герои нужны позарез. Герой нашего времени — человек дела и воли. Других не знаю и не признаю.
Есенин откинулся на спинку стула.
— Недолго жить осталось этому герою. Чахотка у него.
Воскресенский налил себе ещё рюмку водки, а Есенин — стакан крепкого чая. Помолчали. Корректор склонил голову, и прядь волос, сползая, заслонила одно стёклышко очков.
— Смерть — коварная старуха, — проговорил он, — блуждая по земле, убирает с пути лучших, честных, умных, а подлецов, ищеек, провокаторов, трусов и глупцов почему-то щадит — в наказание хорошим... Да... Несправедливость на Руси обширнейшая! Ну, сударь, что вы намерены делать кроме усердной службы на благо и обогащение купца Крылова? Какие великие цели поставлены и разработаны ли планы для их достижения?
— Цель у меня одна, Владимир Евгеньевич. — Голос Есенина сделался глухим, стеснённым. — Других целей не ищу, да они мне и не нужны, чужды... И дорогу к моей цели знаю — она в работе, в ученье, в опыте. Любое мастерство приходит с опытом. Я знаю... Отец из кожи лезет, чтобы вывести меня в люди, сделать из меня учителя. Гонит держать экзамен в Учительский институт.
— И вы пойдёте?
— Придётся. Но я провалюсь.
— Умышленно?
Есенин нерешительно пожал плечами, ощущая некоторую неловкость, словно открылся в чём-то нечестном, недостойном, стыдном.
— Ну какой из меня учитель, в самом деле, а, Владимир Евгеньевич? Я и сам-то неуч.
— Учительский институт для того и существует, чтобы дать первые навыки в педагогике таким, как вы. И если собираетесь поступать, то сдавайте так, как положено. Зачем вам расписываться в своём невежестве и бесталанности? Негоже, Сергей Александрович.
Есенин промолчал, признавая в доводах Воскресенского правоту.
Они встали, расплатились с половым и направились к выходу. А в углу на деревянных подмостках подвыпивший гармонист опять завёл тягучую, мучительную песню.