Есенин
Шрифт:
Не услыша, а почуя капель, Есенин толкнул форточку, подставил лицо ветру, жадно вдыхая едва уловимые ароматы талого снега, набухающих тополиных почек. Это было предчувствие весны — её прекрасного облика в цветах и солнечном сиянии. Он стал радостно возбуждён, непоседлив, тревожен, словно хлебнул берёзового сока.
Есенин взрослел и мужал стремительно, шёл вверх без остановки, без передышки. Если выпадали свободные полчаса, он бросался к столу и, торопливо придвигая к себе чистые листки, заносил на них строчечную вязь стихов, ощущая трепет в пальцах и сладкое ликование в сердце. Слова были просты и узорчаты, как вышивка на полотенце. «Скачет конь, простору много, валит снег и стелет шаль». Он со смятением замечал, что стихи
Сегодня в типографию Сытина должен был приехать Максим Горький, и Есенин сгорал от волнения, словно увенчанный славой писатель прибывает лично к нему. Он надел свой парадный светло-серый костюм, подвязал голубой галстук, коснулся гребнем волос и, охваченный радостью, улыбнулся — юный, весенний, настороженный. Скатился по лестнице, вырвался на волю и зажмурился от нестерпимо белого снега, огненно плеснувшего в глаза. Щёки бодряще обжёг морозный утренник. По снежному двору чьи-то ноги уже протоптали узкие тропки, ведущие за ворота. Лёгкой походкой, по-птичьи посвистывая, он направился переулком в сторону типографии: пальто нараспашку, шапка чуть сдвинута на затылок. Снег стеклянно-тонко поскрипывал под ногами.
В типографии все уже знали о скором приезде Горького, настроение у наборщиков и печатников было приподнятое, работа ладилась особенно ловко и споро, цехи выглядели празднично. В корректорской, светлой и чистой, принаряженные мужчины и женщины были в весёлом возбуждении. Есенин с Марией Михайловной начали вычитывать гранки.
Воскресенский, оглядывая парадного Есенина, ухмыльнулся:
— Какой вы нынче франт, Сергей Александрович. Таким я вас, признаться, вижу впервые.
— И такого дня в моей жизни ещё тоже не было. — Есенин качнул головой и прошептал с тайной завистью: — Как короля встречают. Вот это, я понимаю, слава!
Воскресенский знал, что Есенин неравнодушен к чужой литературной известности — это была его юношеская слабость, неутолённая жажда. Он скрывал её, но она прорывалась в замечаниях, сделанных как бы вскользь, в безобидной иронии. Корректор тонко улыбался, наблюдая волнение поэта.
— Чего захотите, того и достигнете, стоит только постараться, — наставительно заметил Воскресенский.
— Одного старания мало, талант нужен, гений, если хотите.
— Таланта вам не занимать, Сергей Александрович. Русский у вас талант. Берегите его, не развейте по ветру.
— Спасибо, — прошептал Есенин растроганно. — Вы всегда добры ко мне.
— Нам нужны свои поэты и мастера прозы.
— Кому это «нам»?
— Революции. — Он произнёс это так просто, будто давно выношенное и окончательно решённое, и Есенин опешил, по-мальчишечьи замигал синими своими глазами.
— Как?
— А вот так. Запечатлейте это в сердце. Не забывайте никогда.
В широкие окна корректорской ворвалось солнце, всё переставило, преобразило, хороводами пошли столы, радужно засветились листы корректуры, стало весенне светло после стольких хмурых и холодных зимних дней. И глаза у людей потеплели, будто оттаяв.
Анна, минуя столы, подошла к Есенину и Воскресенскому.
— Всё секретничаете? Странное дело: стоит вам сойтись, сейчас же уединяетесь.
Воскресенский учтиво повернулся к ней:
— Никаких тайн, сударыня. Убеждаю поэта прекратить общественную деятельность и отдать всего себя стихам. Пусть идёт своей дорогой — среди берёз. Вы согласны со мной, Анна Романовна?
— Вполне.
В это время в корректорскую деловито вошла женщина с пачкой сырых оттисков
в руках.— Приехал, — Известила она, с трудом сдерживая торжественность. — В автомобиле. С Иваном Дмитриевичем пошли осматривать музей.
Первым незаметно покинул помещение Есенин. Он боялся пропустить Горького. Это было бы непростительно обидно: быть рядом с Горьким и не увидеть, не услышать его.
У дверей типографского музея Есенин остановился, стараясь унять частые, упругие толчки сердца.
«У каждого человека, — думал Есенин, — есть в жизни свой перевал. Он высоко, и идти к нему, всё поднимаясь и поднимаясь, тяжело, временами просто невыносимо, усталость сковывает движения, сердце подступает к горлу, чугуном наливаются ноги. И многие, даже очень многие, не достигнув своего перевала, останавливаются на полпути, прибедняясь, довольствуясь малым. И им, нищим духом, никогда не увидеть чуда: сверху вниз — равнину, осиянную солнцем, исхлёстанную голубыми линиями, разноцветье и разнотравье луга. Передо мною маячит моя высота, и тропа к ней одна-единственная, и я пойду по ней, не задерживаясь, упорно, стиснув зубы. Работать, работать! И в самой этой самоотверженной, рождённой одержимостью работе вспыхивает пламень вдохновения».
Теснимый мыслями, Есенин не заметил, что возле дверей музея уже толпились наборщики, корректоры, конторщики. Наконец дверь растворилась и показался Горький — высокий, слегка сутуловатый, с широкими, костистыми, углами вздымавшимися плечами. Рыжеватые моржовые усы скошены книзу, брови сердито взлохмачены. А глаза? Какие они? Серые с добавкой зелёного? Синие? Но главное: добрые и мудрые. В них как бы отразилась вся Русь, которую этот чудесный человечище исходил пешком. Да и фамилия-то у него Пешков, а Горький — это уже от легенды, от сказки, от песни о Буревестнике.
Алексей Максимович остановился, словно его внезапно толкнули в грудь, на него неудержимым водопадом упали аплодисменты и возгласы, беспорядочные и прерывистые:
— Да здравствует товарищ Горький!
— Слава нашему Горькому!
Он не ожидал такой встречи и стоял в проёме двери чуть растерянный, часто и растроганно мигая рыжеватыми веками:
— Господа, ну зачем же так? Ни к чему это... — Но слова его заглушались криками и трескучими хлопками.
Иван Дмитриевич Сытин стоял рядом с Горьким и вместе со всеми хлопал в ладоши; он гордился, что прославленный на весь свет писатель посетил его типографию и музей и, кажется, остался доволен.
Горький сделал попытку пройти к выходу, но рабочие встали плотной стеной, не пропустили.
— Алексей Максимович, скажите нам что-нибудь, — попросил Лука Митрофанов, проталкиваясь вплотную к Горькому.
Горький понял, что его так просто не отпустят, покосился на Сытина, глуховато покашлял, прикрывая рот левой рукой.
— Вы, друзья мои, совершаете дело, равное подвигу. Россия задыхается без просвещения. Книга нужна народу, как хлеб, как воздух, чтобы зажечь сердца людей жаждой знаний, нетерпеливым стремлением к свету, к братству. Вы даёте эту книгу, и за это вам низкий поклон и хвала... — И снова вздыбилась волна восторга, окатила писателя с головы до ног.
Есенин не отрывал глаз от смущённого лица Горького. Растерянная улыбка пряталась в усах. Есенина тянуло похвастаться ему своими стихами, не только опубликованными, но и теми, что ещё не узнали преображающего волшебства книгопечатания. Сколько их создано, и лежат они пока без движения, ожидая своего часа. Есенин уже подобрал первое слово обращения, но его опередил Воскресенский. Корректор подался к Горькому и проговорил что-то, кивнув на Есенина. У того, кажется, на целую вечность остановилось сердце, ноя от тоски и боли, а потом застучало оглушительно, отдаваясь во всём теле. Глаза его встретились с добрыми глазами Горького, — они оказались синими, радостно-изумлёнными, чего-то ожидавшими. Он кивнул поэту поощрительно, то ли одобряя, то ли благословляя.