Эсеры. Борис Савинков против Империи
Шрифт:
Никогда не забыть Ачинска. В час ночи, как будто электрическая искра подняла нас на ноги. «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Я слышала эту песню десятки раз. В Ачинске мы слышали такую удивительную, рыдающую скорбь и великую, трагическую красоту, что она властно подхватила нас и унесла высоко-высоко над землей в царство великой скорби. На тускло освещенной платформе перед нашим вагоном стояла группа из пятнадцати человек и пела, а мы, прильнув к решеткам, слушали их.
Перед Иркутском мы стояли на полустанке около суток с ротой солдат вокруг, как всегда. Обман не удался, и под вечер, уже в сумерках, к нам из города пришла целая компания молодых эсеров, устроивших пикник на рельсах среди леса. Мы стояли у окон вагона, они перед окнами. Беседовали, пели хором. Они научили нас петь: «Беснуйтесь тираны, глумитесь над нами, и стыд и страх и смерть, вам, тираны».
Они
Помню станцию Зима, опять таки полустанок за ней, где нас остановили. Кругом глушь и тишина. Вдруг свисток паровоза. Резко останавливается примчавшийся поезд. Перед нашими окнами, как из-под земли, вырастает группа возбужденных, радостных рабочих. Со смехом рассказывают, как забрали себе целый поезд и уехали из-под носа жандармов. Мы выступаем, нас слушают с жадным вниманием. Они уехали так же шумно и весело, как и приехали. У Зимы все сто рабочих были арестованы поездом с солдатами. Остальные железнодорожные рабочие, узнав об аресте своих делегатов, всей массой пошли к месту их ареста требовать освобождения. Требование полицией было исполнено, освобожденные и освободители устроили на обратном пути настоящую демонстрацию.
По всему Забайкалью встречали Марию Спиридонову. Террорист, объявивший беспощадную войну всему, что не давало жить, дышать, расти просыпающемуся народу соединялся в ее лице с мученицей и страдалицей за этот народ. Как террорист, она шла в первых рядах, рядом с теми, кто должен был своими трупами проложить дорогу вперед, и несла в своей груди ту новую силу, которая не совсем понятна и страшна для двух третей народа. Но он была не только гордым мстителем за страдание народа. Она, как и он, придавленный, замученный вековым угнетением, до дня выпила горькую чашу унижения. Далеко не для всех еще был понятен тот огненный гнев террориста, что поднимал его руку «как будто бы все-таки на человека». Но муки были для всех понятны. Соединенные с силой и мощной красотой духа, они должны были вызвать и вызвали целый океан обожания и поклонения.
Ее имя стало знаменем, объединившим под своею сенью всех, кипевших святым недовольством: социалистов-революционеров, социал-демократов, кадетов, просто граждан. Она принадлежала не только к партии социалистов-революционеров, но и всем им, носившим ее в своей душе, как знамя своего протеста. Как люди приветствовали ее – нет у меня красок описать это. Каждая остановка днем, вечером, ночью – люди стучали в окна и будили нас – восторг толпы до самозабвения. Десятки и сотни тысяч людей везде выражали свою любовь к ней, осыпали ее и нас цветами. Рабочие протягивали в окна пятаки, дамы снимали с себя кольца, солидные господа часы: «Для них, для барышень, для их товарищей на каторге». Помню монашку, которая принесла дивный букет цветов с трогательной запиской: «Страдалице-пташке от монахинь».
Между нами и конвойными быстро устанавливались простые непринужденные отношения старших товарищей к младшим. Полковник быстро убедился, что ни ему с двенадцатью солдатами бороться против тысячных толп. Конвойные просили встречающих пропускать вперед эсеров: «Потому барышни больше уважают социалистов-революционеров». А они вообще старательно соблюдали наши интересы. Мы им читали вслух газеты и революционные брошюры, беседовали с ними. В дороге мы узнали об убийстве адмирала Чухнина и отпраздновали его вместе с конвоем, везшим нас на каторгу.
Полковник усиленно хлопотал о смене конвоев. Мы часто ходили к новым конвойным в их отделение и разговаривали часами: о том, за что каждая из нас идет на каторгу, о том, что делается в России, о Думе, о терроре, о социалистах-революционерах, о социализации земли, с этими мужиками в шинелях.
На полустанках обычно устраивались для нас прогулки. Мы бродили по лесу в сопровождении конвоя и возвращались в свой вагон с полными руками цветов. Мы ими украшали вагон внутри и решетки снаружи. Впоследствии конвойные писали нам на каторгу, что стали «партийными людьми». По России летел наш каторжный вагон в цветах, а на остановках перед окнами вырастало волнующееся море голов – все лица направлены в нашу сторону, все глаза горят одним огнем, во всех голосах звенит и переливается одно чувство. А внутри клетки-вагона – мы, шестеро барышень, спаянные одной идеей, идущие одной дорогой к одной цели. На станции грандиозные митинги, демонстрации, теплые товарищеские
беседы, полные молчанья скорбные рыданья. Мы были у окон и днем и ночью, по первому зову встречающих.В Сретенске, в конечном пункте железной дороги, нас навещала местная интеллигенция и окружала самыми трогательными заботами. Мы узнали, что нас везут в Акатуй.
Сретенцы дали нам в дорогу две вместительных повозки и весь Сретенск высыпал на улицу, когда мы торжественно, в тарантасах, двигались в сопровождении моря солдат. Нам махали шапками, поминутно через конвойных передавали цветы, консервы, конфеты, деньги. Рабочих не было, преобладали солидные господа, нарядные барыни, гимназисты.
С этапа отправлялись часов в пять утра. Около полудня располагались в каком-нибудь хорошем местечке, обыкновенно около речки, и здесь часа три валялись на траве, купались, разводили огонь, готовили чай, наслаждались диким привольем бесконечных сопок и цветущих степей. Конвойные без боязни отпускали нас далеко.
Акатуй открылся перед нами неожиданно, как по знаку волшебника. Вот мы у ворот тюрьмы. Здесь нас подхватила живая шумная толпа, увлекла за собой, оглушила криками приветствия и громом революционных песен, осыпала цветами. Как сквозь сон, глядели мы на завесу в заборе, украшенную цветами и громадной надписью: «Добро пожаловать дорогие товарищи». Она раздвинулась и мы очутились в каком-то дворике среди десятков мужчин, женщин, детей, около двухсот человек, которые пели и бросали в нас цветами. На большой гирлянде наши шесть фамилий и слова: «Слава погибшим – живущим свобода», «Да здравствует социализм», «Да здравствует Пария социалистов-революционеров», «В борьбе обретешь ты право свое». Мы стояли под звуками Марсельезы и дождем цветов, смущенные и растерянные.
Как сон прошел этот день. Жены наших каторжан повели нас в баню, кормили обедом, фотографировали. Гершуни, Сазонов и Карпович водили нас по общим камерам и знакомили со всеми товарищами. Потом в каторжном дворике с длинными столами среди цветов и флагов все вместе пили чай. Подходил к нам начальник каторги, расшаркивался, пожимал руки и все спрашивал, удобно ли нам в отведенных нам камерах.
Очень скоро всему этому был положен конец. После разгрома революции началась тяжелая полоса каторжной жизни, продолжавшаяся до 1917 года».
Лобастый мыслитель закончил читать и надолго задумался, он знал, что делать с узурпаторами и эксплуататорами. В обществе давно говорили: «Самодержавие всегда гуманно к приговоренным к казни». Эти пусть получат все, что им причитается за век издевательств над народом. А вот что делать с десятками тысяч этих пламенных революционеров с их лозунгами «Слава погибшим – живущим свобода» и «Смерть вам, тираны»?
Мыслитель вспомнил, как в тюрьмах эсеры ходили с арестантскими тузами на спине с надписью «Да здравствует революция» и тюремщики делали вид, что все в порядке. Он вспомнил, как над знаменитой петроградской тюрьмой «Кресты» среди бела дня вдруг взвился огромный красный воздушный змей с четко видимой со всех сторон имперской столицы надписью «да здравствует свобода – долой самодержавие!», и что даже после приказа самодержавия уничтожить змея, это сделано не было и гордый девиз просто улетел в небеса на глазах тысяч подданных. Он вспомнил листовки боевых террористических отрядов Партии социалистов-революционеров, которые читала вся империя: «Не плачьте о нас, мы сами идем на смерть, чтобы другим дать свободу жить. Плачьте по народу, по его великим безмерным страданиям, по его беспомощности, бессилию восстать и стряхнуть с себя палачей. Нет у народа сил постоять за себя, еще требуются иные люди, кто бы защищал его!» Он еще ничего не решил для себя, этот большелобый мыслитель, понимая, что эти романтики революции никогда не примут судьбу, которую он готовит бывшей империи. Мыслитель пододвинул к себе стопу материалов об эсеровских побегах и опять углубился в чтение:
«Пытались на каторге мы скверно, казенная пища была по-настоящему не свежей, невкусной и не сытной. Кроме ржаного хлеба, казенная порция к обеду сводилась к щам из гнилой капусты с микроскопическим кусочком супного мяса с душком. На ужин была гречневая кашица, скорее похожая на густой суп, а в холодном виде на кисель. Только по большим праздникам кашица заменялась пшенной кашей. В постные дни нам полагался постный суп или рыбная баланда, в которой плавали кости и жабры. Выдаваемый нам несъедобный черный хлеб, несмотря на постоянный голод, мы отдавали уголовным, которые так же его не ели, а выменивали на что-нибудь другое. Жилось голодно и самым большим лакомством для нас была картошка. Мы слабели и было очевидно, что надо бежать».