Еська
Шрифт:
– Уж так они миловалися! – Еремей продолжает. – После одёжку скинула, да на лавку легла. И прильнул Фалалей к ей губами-то своими. Она задрожала вся – ровно лепесток розовый под дождиком. А он её с ног до головы обцаловывать зачал. И будто бы слаще ничего и в свете нету. Я глядел только и то чуял, что никакой пряник медовый с энтим телом не сравнится. То прям вопьётся в кожу ейную, то будто пухом легчающим нежненько пронесётся. В таки места забирался – срамно сказать. А она-то, она! Телом трепещет вся, а лицом корёжится, бровки к серёдке сдвигает, а с глаз слёзы катятся. Ну, вроде как если б в ей огонь пылал, а Фалалей губами его у поверхности хотя и утишал, а всё одно вглубь проникнуть не мог. И вся-то она словно до нутра самого раскрыться хочет. То ручку отведёт, подмышкой волосики кудрявенькие покажет, он на их подышит
Тут Лексей обратно завёл свою песню, что глаза ему теперь без надобности. И Фалалей головой закивал, поддакивает.
– Ну, – Еська говорит, – знать, и мне надобно с нею знакомство свесть.
Не стали братья его отговаривать.
– А как же мне идти-то? Вы все с разных сторон шли.
Стали братья спорить. Один налево кажет, другой – направо, третий – вовсе в сторону от дороги.
– Ну, ясно, – Еська говорит. – Сидите тута до завтрева, никуда не уходите. Либо мне вовсе воротиться не суждено, либо вам целыми быть.
И в четвёртую сторону двинулся.
Только полянка из виду скрылася, избушка показалась. Постучался Еська, дверь отворил. Вошёл, да и стал столбом. Уж как братья расписывали красоту хозяйкину, а и половины не сказали того, что он увидал.
Оглядела она Еську, вздохнула, да и вымолвила:
– Здорово, путник-странник. Знаю я, что тебя сюда привело. Да только мне до тебя антиресу нету. Глянь-ка сюда.
Он осмотрелся. И точно: очи отовсюду так и горят жаром, и во всех она отражается. Сундучок выдвинула, отворила, а тама – губ-то энтих не счесть. Другой сундук – в ём руки. А уж в третьем – елд не мене трёх дюжин, а то и поболе. И длинные, и толстые, и с большой залупою, и с деликатным оконечником – на любой скус.
– Ну что? – спрашивает. – Нешто мало мне сего богатства? С тебя-то что взять? Славный ты парень, ну и ступай восвояси. И вот те шапка в память о доброте моей.
И шапку барашкову ему даёт. Еська вмиг смекнул: та как раз, что Лексей с братьями отцу с ярманки нёс. Глянул: а на ножках красавицыных сапожки сафьяновы, тоже, видать, для ихней мамаши предназначенные.
– Не гони ты меня, уйду – пожалеешь, – Еська отвечает.
Обратно вздох она издала, а после одёжу с сапожками скинула и в ладоши хлопнула. Тут руки с губами, что в сундуках хранилися, прыг наружу, и ну её ласкать да оглаживать, да обцаловывать. И – в точности как Еремей сказывал, она телом трепетала вся, а на лице страданье было бескрайнее.
А уж елды-то наперебой к ей промеж ног залезть норовят, друг дружку отталкивают, словно опоздать боятся. Хозяйка ноги поширше расставила, а они и попасть сразу не могут. Потому её трясти так стало, что прямо подскакивало тело ейное белое на лежанке. Наконец та, что короткая была, да самая толстая, всех разогнала и аккурат в
ракушечку занырнула. А руки с губами своё не бросают, так и шарят по всей её пышности да розовости.Притомилась елда толстая, на смену ей длинная приступила. И эта не смогла огнь заглушить, что изнутре бедняжку жёг. Третья, за нею четвёртая в ход пошли. За окном уж стемнело, а она никак не насытится. Наконец елда последняя выбралась да в сундучок улеглася. Встала хозяйка, ишо дрожь по ей пробегивала, едва руки подняла, чтобы хлопнуть ими да этим хлопком руки с губами по своим хранилищам отправить. После в глаза, на стенках висящие, погляделася, да и говорит Еське:
– Видал, сколь у меня всего достаточно? А ты что можешь мне дать-то необычайного? Аль елда у тебя о трёх залупах, аль ладони твои шёлком подбиты, аль уста в масле печены?
– Нет, хозяюшка, – Еська отвечает, – и елда моя об одной залупе, и ладони не шёлковы, и губы не масляны. А только кой-что имеется у меня, чего у тя нету.
У ей было глаз надеждой блесканул. Но тут же и погас:
– Ан врёшь!
– Ан проверь!
– А коли врёшь, твоя елдушка в моём сундуке останется. Хоть, смекаю, и неказиста она, да уж пущай хранится.
– А коли нет? Воротишь тогда всем, что отняла?
– Ан ворочу! Всё одно проспоришь.
– Ан ложися обратно!
Покачала головой красавица, да и прилегла на лавку. «Ну, – Еська сам себе молвит, – либо пан, либо пропал вовсе». И рядышком пристроился.
Уж как он её оглаживал, да как обхаживал! И почуял Еська, что всё, о чём братья сказывали, верно было. И нежней её кожи не сыскать, и слаще дыханья ейного не услышать, и слюны заманистей не отведать. А уж каки промеж ножек водопады лилися, каки куличи сдобные тама пеклися, каки песни оттеда доносилися, этого и сам Еська описать бы не сумел.
И что удивительно-то: всё, что со стороны виделось: как её трясло да крючило – тута ему заметно не было, а казалося, что лицо у ей гладко было. «Ну, – думает, – пронял я её». Ан не тут-то было. Вздохнула она вдруг, да сквозь зуб вымолвила:
– Ну как, мол, не утихомирился ещё?
Да как тут утихомиришься, коли час от часу слаще становится? И так-то Еську забирать стало, что аж дыханье у него в груди спёрло. А он и не замечает того, дышать вовсе позабыл. Чует только: сердце вот-вот выскочит. Оно бы и не страшно, да жаль её-то ненасытившуюся оставлять. «Нет, – Еська думает, – не успокоюсь, покель не застонет она голоском своим медовым, не укусит меня зубками жемчужными, да ноготочками яхонтовыми не исцарапает, а после не падёт без сил и движения».
И так стиснул её, что сил больше никаких не осталося. Тут-то сердце у него впрямь и выпрыгнуло.
И покатилося сердце Еськино по избе, огнём пылает, аж глаза на стенках зажмурилися. Красавица-то на лавке присела:
– Это что такое?
– Аль не знаешь? Вот и проспорила!
А сердечишко лежит, так и ёкает, так и бьётся, так пламенем и пышет. Она руку протянула, да к нему-то притронулась. И вмиг всю её пламя охватило. Еська прыг с лавки, а от неё уже и дыма не осталось. В тот же миг вся изба занялася.
Еська – к двери, ан вокруг-то и пусто. Ни избы, ни горстки пепла даже. Обычная полянка вокруг, а посредь неё куст с тремя цветками алыми.
Еська за грудь свою взялся. Стучит сердечко, да ещё ровно так. «Может, – думает, – примерещилось мне». Ан нет: на пеньке – шапка барашкова, а рядышком сапожки стоят.
Тут из-за деревьев братья появилися. Лексей при глазах, да и остальные целые.
– Где красавица-то? – спрашивают.
Еська руками только развёл. Дак они к нему едва не с кулаками: на что, мол, нам руки и всё прочее, коль её нету. Только Лексей ни слова не сказал. Как на поляну вышел, так и замер. Братья ему:
– Ты чё?
А он на куст кажет, да шепчет:
– Вот же ж она!..
Братья к кусту-то подошли, Еремей рукой, а Фалалей губами цветков дотронулись. Точно, она! Пуще прежнего стали Еську бранить: во что он красу их ненаглядную обратил? Еремей аж палкой замахнулся. Тут бы Еське и конец пришёл, коли б голос не раздался:
– Стойте, неразумные!
Глядь, а на ветке горлица сидит, человечьим голосом разговаривает:
– Дурни вы, дурни! Только и можете, что лапами своими хватучими махать, да губами слюнявыми шлёпать, да зенки пялить ненасытные. Не ради вас, а для дочек моих стараюсь. Они вам полюбилися, их вам до конца века и холить.