Еська
Шрифт:
– Зачем супостат? Это по самому царёву указу и деется, чтобы боли колосьям ни-ни не чинить ни рукою, ни тем паче серпом вострым, а урожая ласкою да нежностью добиваться.
Тут-то старушка улыбнулася и молвит:
– Вот какой добрый. Где иного такого царя сыщешь?
Не удержался Еська.
– Да дурень же царь ваш! Только вы-то ишо дурней выходите.
Жница руками замахала: что, мол, ты такое говоришь! Ступай скорей отседова.
И что заприметно-то: все, с кем толковать пришлось, к одному Еське обращались, а той – словно и не бывало.
Отошли немного. Тут-то
– Не знаешь, так и не говори. Уж тем паче – не брани. А вот лучше слухай.
Ты не гляди, что я нынче убогая. Была я некогда в энтой самой стране царицею. Выдали меня замуж, а после и говорят: двух уж супружниц царь-батюшка в монастырь спровадил, потому они ему девок родили.
Вот на! А я как раз понесла. Как бы, думаю, узнать, кто тама, внутри-то? Да и велела ворожею сыскать.
День проходит, другой, на третий – ведут ворожею. Глянула на меня, молвит: девка, мол, в тебе сидит и никто иной. Я, понятно, в слёзы. Потому мне годов от роду едва-едва семнадцать стукнуло, и в монастырь идтить вовсе не хотелося. Хотя, как нынче мыслю, куды б как лучше там было, чем оно на деле вышло.
А та-то: утри, мол, очи свои изумрудны; коли хошь, я её парнем обращу.
– А нешто можно?
– Зачем нельзя? Допусти только меня в свою опочивальню.
– А много ль за работу возьмёшь? Может, у меня и платы такой нету.
– Есть она у тебя. Да и то теперя мне её отдавать не надобно. А вот как ты энтой самой вещи лишишься, так и отдашь.
– Как же я тебе дам, опосля как лишусь?
– А тогда и узнаешь. По рукам, что ли?
Подумала я и согласилась: велика ль потеря – то отдать, чего и так лишилась?
Однако я разговор этот нянюшке моей старой пересказала.
– Ой, худо, – молвит, – недоброе дело ворожея затеяла. Ну да уговор состоялся, его не отменишь. Токо как станешь раздеваться да булавки востры с одёжи вымать, одну-то утаи да под одеялом в руку себе воткни, чтоб не заснуть ране времени.
Вот смерклось. Приводят ворожею. Она мне раздеться пособила да на кровать уклала. А сама, свечу задувши, на лавочку села в окошко глядеть.
А я, по нянюшкиному совету, булавку под одеялом по саму алмазну головку в руку себе вонзила. Вид делаю, что сплю, однако промеж век подглядаю.
Полночь наступила. Она к столу подходит, руку леву на него ложит, а правой – ножик с-под юбки вымает да середний палец одним ударом отсекает. Кровь было брызнула, а она к ране губами присосалась, та вмиг и закрылася.
После задрала мою рубашку, живот открыла да угольком, с печи вынутым, кругом его очертила. На пупок плюнула, кожа по угольному кругу-то и разошлася. Сняла она её, ровно крышку с короба, да изнутри дитя достала. И точно – девочка.
Я чуть было не крикнула: до того славное дитятко было. Но удержалась.
А ворожея-то палец свой промеж ножек ей прилаживает, а после её – аль уже верней сказать: его – обратно ложит и кожею прикрывает.
Сызнова на пупок плюнула, и словно не было ничего. Рубашку обдёрнула, одеялом прикрыла и к окошку села.
Наутро спрашивает, как ночь-то прошла? Я в ответ: мол,
больно крепко спала, ничё не ведала, не чуяла. Ну и ладно, говорит, только не забудь про обещанье-то своё. И, словно туман, истаяла.Рассказала я обо всём нянюшке, та и молвит:
– Теперя твоё дитя уж не вовсе твоё, а отчасти ейное выходит. Да и на какую ишо часть – на саму главну мужеску оконечность.
– Да что ж делать-то?
– Коли ты свово пальца не пощадишь, может статься, осилим злодейку.
И на следущу ночь уж нянюшка в опочивальню мою пришла. Всё точь-в-точь по рассказу повторила. В полночь мне палец отсекла, только уж не на левой, а на п равой руке (у меня ведь доныне ладонь-то скалечена). Угольком брюхо обвела, на пупок плюнула да крышку кожану сняла.
Но только она в нутро моё руку с пальцем отсечённым запустила, как в окошко чёрный ворон влетел и нянюшку мою бедную в само темя клювом стукнул. Та только охнула и на пол упала.
Тут-то я боль и почуяла. Да ишо б не чуять, коли кожи кус такой заживо снят. Закричала я и чувств лишилася.
Вот очнулась. Гляжу: муж мой царь рядышком, вкруг бояре толпятся, а пуще – боярыни, потому это дело женскому полу боле соответствует. А у изголовья? ворожея с младенцем. Правой рукою держит, а левой – культяпой-то – головку гладит.
Я – в крик: мол, отымите у ей дитя. А муженёк в ответ: зачем, мол? Она, мол, повитуха, сыночка нашего приняла, кому, мол, и нянькой при ём состоять?
Да, говорю, у ей ведь на руке пальца нету, ну как не удержит младенца.
Сказала, а сама ответа жду: на себя, мол, глянь. Куды! Все лишь поразились словам моим: где ж, говорят, нету? – у ей все пальцы на месте, ровным счётом десять. А она ишо руку вытянула и считать принялась: раз, два? На пустое место кажет, «три» говорит, а все кивают: три, мол.
И мово увечья никто не заметил.
Так и пошло. Много кой-чего я видала, другим невидимого. Да я главного– то не сказала! Едва глянула я на младенца – Господи Боже ж ты мой! – а у его мало что колдовкин палец промеж ножек, так ишо мой – заместо носа! Видать, как его нянюшка уронила в утробу мою, так он к личику-то и прирос. И хоть бы кто иной заметил! Конечно, опричь ворожеи – та-то всё видала да зубами скрежетала, на носик энтот глядючи? А иные, супружника мово включая, только дивилися, до чего же пригожий мальчик уродился. Долматием окрестили.
Дни идут, за ими месяцы, там и годы пошли, а Долмаша ни на вершок не вырос. Весь рост в нос идёт, да зато уж тот агромадный стал – аккурат, как цельному дитяти быть положено. И обратно – словно так и надобно. Только двух парнишков, боярских сынков, приставили – с обеих сторон от носа ходить да на подушке шелковой его поддерживать. Дальше – больше: нос так вырос, что и двоим не удержать. Так ишо двоих боярчиков прибавили, и дело с концом.
Наконец, и я к уродству этому привыкла, замечать перестала. А мальчишечка-то – ласковый, добренький. Придёт, головочку мне на коленку склонит, а я втору ногу-то отставлю пошире, чтоб носу евонному удобней было лежать. Волосики по подолу раскинутся, я их чешу, песенку пою. Только вдруг как сопанёт носищем своим – громче трубы иной. Ой, страх!