Эскамбрай
Шрифт:
Мне сдается, больше, чем просвещение, облегчила участь негров английская блокада у африканских берегов. Она резко подняла цены на живой товар, и убивать рабов стало очень накладно. Но только если сеньору захочется показать дурь, он не посмотрит на денежные потери. Это я видела не раз и пробовала на себе.
Каники пропадал неделями, появляясь в паленке редко и ненадолго. Раза четыре он, разведав дело, приходил просить у нас помощи - если что-то оказывалось не по зубам даже такому бойцу, каким он был.
Но в основном обходился сам, в течение всего сухого сезона перемещаясь по горам и долинам Эскамбрая,
– Зачем?
– спрашивала я его.
Усмехался одними глазами:
– Если я это делаю, значит, знаю, зачем мне это нужно.
– Дразнишь крокодила?
– И это тоже, - отвечал невозмутимо.
За ним в это время числилась то ли дюжина убийств, то ли больше. Каники был отменный стрелок, не нам с Факундо чета.
Куманек подтянулся и окреп за эти несколько месяцев - сорок миль пешком без отдыха стали ему не крюк. В глазах блестели чертенята, когда однажды он принес в паленке газету с описанием своих примет и четырехзначной цифрой награды.
– Эй, негры, я теперь не просто так, я теперь очень важная птица...
В голосе - ни гордости, ни тщеславия, одна не очень веселая насмешка, и не понять, над кем смеется: то ли над неповоротливыми альгвасилами, то ли над собой? Мы с Факундо прочитали газету - других грамотных не было. О нас в объявлении не говорилось пока ни слова.
С какого-то времени я стала замечать, что Гром при появлении куманька весь подбирается, как перед прыжком в воду.
Конечно, он ревновал, - притом, что Филомено не бросил в мою сторону ни одного взгляда из тех, которыми я была окружена со всех сторон и которые безошибочно чувствует кожей любая женщина.
– Брось дуться напрасно, Гром, он на меня и не смотрит.
– И не посмотрит, и вида не подаст - он такой.
– И что тогда?
– Тогда, когда он решит посмотреть, мне останется только помахать рукой вот так. Ты спала не со мной одним, но в душе не держала никого больше. А теперь куманек не выходит у тебя из головы. Правда, э?
Правда, хотя и не вся. Пришлось объяснить Факундо другую ее половину, то, чего он по мужской близорукости не замечал в упор. Мужчины на некоторые вещи до того тупы, что не могут сложить два и два.
Он выслушал все, о чем я догадалась, все, что поняла из слов и между словами, по движениям, дыханию, улыбке, по взгляду, идущему куда-то далеко и мимо, по задумчивости, по лиловым искрам в глубине зрачков, по нелепой игре со смертью.
Грома проняло. Бросил свою трубочку, вцепился себе в отросшие патлы руками и спросил изумленно:
– Послушай, унгана, чем это может кончиться?
– Если бы речь шла о ком-нибудь другом - ничем. Но Каники - он тебе не кто попало. У него может получиться что угодно.
Пришел октябрь с дождями - шестой с тех пор, как мы переселились в Эскамбрай. Куманек этой годовщины не запамятовал
и под страшенным ливнем заявился в паленке с бочонком хорошего рома.Напились все, кто хотел напиться. Нас осталось на ногах четверо. Я не любила хмельного никогда и лишь пригубливала. Факундо был осторожен со спиртным: его столько раз пытались подпоить перекупщики на ярмарках, что он с точностью до капли знал свою меру. Данда был на редкость крепкоголов, с детства имея привычку к пальмовому вину. А Филомено тоже в какое-то время узнал вкус этого зелья и умел с ним обращаться.
За открытым дверным проемом стеной стоял, гудел ливень. В такую погоду даже не выставляли часовых - голову можно было сломать под столбами воды на раскисших скользких тропах. Гроза ходила совсем рядом, грохот грома раздавался вслед за молнией почти без опоздания. Хорошо было сидеть в тепле и сухости, слегка навеселе, коротать время за приятной беседой.
А дождь шумел и шумел, и вот в какой-то момент куманек - с глиняной чаркой в руках, из которой потягивал только что - повернулся к открытому проему двери, затянутому ливневой завесой. Он не был пьян. Только глаза поблескивали больше обычного, и смотрели они туда, где за гребнем, поросшим соснами, за десятками миль островерхих нагромождений лежал Тринидад. Будто он просил кого-то там услышать, будто он не мог достучаться в чье-то закрытое окошко.
Задумчивость Каники никого не удивила, она была ему свойственна. Вряд ли, однако, кто-нибудь, кроме меня, догадывался, о чем он задумывался, и какая война с самим собой происходила, едва замеченная через раскосые щелочки глаз.
Вот он вздохнул глубоко, поднял кружку, держа обеими руками, и осушил залпом, словно за чье-то здоровье. Потом, не отрывая глаз от дождя за дверью, на ощупь поставил посудину около чурбака, на котором сидел, - а потом, будто стряхнув с себя оцепенение, включился в разговор, подтрунивая над шутником Дандой, - тот рассказывал о какой-то своей проделке еще в бытность в отцовском доме.
Какое-то решение было принято. Я была уверена, что узнаю об этом скоро.
Однако не сразу. Сначала он еще раз пропал дней на десять - помню, вернулся с огромным ворохом всякой одежды, принарядил нас, окончательно оборвавшихся, остальное отдал Пепе. Потом еще с неделю выжидал перерыва в зарядивших ливнях. Когда небо прояснилось, он снова засобирался. Но в этот раз не так, как обычно.
Было прохладное утро с небом, точно вымытым прошедшими ливнями. Еще накануне он попросил меня выстирать и зачинить ему одежду: штаны, вышитую рубаху и пестрый головной платок. Наутро побрился направленным на камне ножом, спрятал его где-то в складках широкой, враспояску, одежды. Затянул платок вокруг головы, перекинул через плечо котомку и пошел, не взяв ни ружья, ни мачете.
Я прошла с ним вниз к ручью шагов двадцать и остановила - полюбоваться. Низко надвинутая на лоб повязка - концы свисали с левого виска - сделали совсем неузнаваемым его скуластое лицо.
– Филомено, брат мой, ты не хочешь, чтобы она тебя узнала?
Покачал головой:
– Она меня узнает все равно. Хорошо, если бы не узнали другие.
– Это опасно.
– Не больше, чем все остальное.
– Ты вернешься?
– Когда я это знал?
– Брат, пусть хранит Элегуа твою судьбу.