Если б мы не любили так нежно
Шрифт:
Наташа смущенно улыбалась, прикрывая по-крестьянски рот, почти не понимая все эти странные речи, и превзошла самое себя, сготовив царский обед: рассольник, жареный гусь с прошлогодними яблоками, телячьи котлеты. И конечно, крашеные яйца и пасхальный кулич…
— That was my best meal in Moscow! — без особого преувеличения хвалил умевший ценить щедрость шкот. — Молодчина твоя Наташа. Три сына, а словно невеста. Ну, обед! Будто пять миль отмахал, вокруг Кремля обежал.
После сладкого, когда Наташа и дети оставили мужчин одних, Лермонт, охмелевший немного от чарок, выпитых за «государева дворянина, бельскую немчину, благодетельного и благопопечительного помещика», призадумался и сказал:
— Странная, странная штука жизнь! Тридцать четыре года. Полжизни я рвался из дому, полжизни — рвусь домой!..
Посмотрел на него Крис Галловей с грустью и сомнением, но промолчал, не
Шестого мая Крис Галловей снова появился с бочонком пива.
— Христос воскрес!
— Погоди, — взмолился обескураженный Лермонт. — Да мы уже праздновали этот праздник!
Честно говоря, все шкоты по Москве все время путали даты своих шотландских праздников в Московии.
— Easter is Easter, — укоризненно произнес Крис. — Думаешь, Господь Бог случайно завел разные календари? Мы праздновали православную Пасху, теперь отпразднуем свою, со всей Европой. Пути Господни неисповедимы!.. Была бы только водка!..
Уехать, бежать, плыть, лететь на крыльях, только бы добраться до родного берега. Но как это сделать? Честь не позволяет просто дезертировать. Ведь крест целован, присягал Царю Михаилу, и как-никак русские пощадили его и бельских немчин. Обещался он присягою верно служить Царю Московии без воровства и отъезда. А что это значит? Тогда, в сумбуре первых дней и недель в Москве, трудно было в чем-то разобраться. «Без воровства» — теперь это понятно. По-честному надо, слово держать надо. «Без отъезда» — это значит, что он поклялся не дезертировать. Он все выяснил у однополчан. Он может уехать только тогда, когда накопит достаточно денег на отъезд через всю Европу, расплатится со всеми долгами. С долгами он расплачивался два года, деньги на отъезд копил вот уже три года, и все было мало. Ведь теперь у него семья, черт подери, а путешествовать с женой и детьми — это совсем не то и накладно.
Вот и рвется в бой рейтар, или копейщик, выбирает себе в бою побогаче противника, чтобы убить его, завладеть его имуществом, животом и статками, ободрать его как липку, а трофеи — продать, чтобы отложить золотишко на законный отъезд. Это и будит в рейтарах зверя. И какого зверя. Правда, потом многие спускают все это кровное золотишко в зернь [95] и карты, а два чудака из 2-го шквадрона даже режутся на золото в шахматы. Дальше — больше. Грабеж, мародерство, смертный убой. Лезут в карманы еще теплого трупа. И карманы еще теплые. Шарят за пазухой. Срывают золотые и серебряные наперсные кресты джентльмены. Джентльмены удачи.
95
Кости — азартная игра.
А потом они видят, эти рейтары, видят с годами, что золото уплывает песком между пальцами. Тогда приходит отчаяние. Наемник становится игроком. На кон ставит свою жизнь. И ничто уже не смущает его. Совесть заглушил он вином и кровью. Совесть его черна и бездонна, как ад. И меркнет юношеская мечта, заслоняет ее мираж, фата-моргана. И человек превращается в зверя. И мстит всему свету за то, что зверем сделал его этот свет.
Брак, заключенный без венчания в храме Божием, но с ведома и согласия церкви, назывался тогда в Европе и у московских рейтаров браком чести и был, по сути, полузаконным. С каждым годом Наташа все больше страшилась навлечь на себя гнев Господень и приходила в ужас, когда Лермонт пытался мягко высмеять ее страхи. Ему было бесконечно жаль свою праведную, богобоязненную и все-таки мужественную жену, но он не мог пойти на сделку со своей совестью, стыдясь людей, и прежде всего Криса Галловея, что Наташа, потому тайно невзлюбившая долговязого шкота, тонко чувствовала. Лермонт не цеплялся за религию родителей, не считал ее единственной, истинной, но не хотел никого обманывать — ни Бога, коли он есть, в чем не был уверен, ни людей, не уверовав по-настоящему в православие. Но с годами его все более беспокоило будущее своих детей — а вдруг церковь признает Вильку, Петьку и Андрея полузаконными и незаконными!
Но что мог он поделать, если все еще не знал, останется ли он в Московии или вернется с семьей на родину!
Старина Дуглас, и тот, пойдя против всех своих правил, крестился православным, чем весьма потрафил фон дер Роппу и полковому батюшке. Бог ему судья! Лермонт же считал такой шаг несовместимым со своей дворянской честью.
— А твой сэр Дуглас, — с усмешечкой заявил Крис Лермонту, — завзятый никодемист.
— Никодемист? — не понял рейтар. — Это что такое?
— Был такой памфлет знаменитый у нашего Кальвина:
«Excuse a Messieurs les Nicodemites» — «Апология господ никодимистов». Кальвин вспомнил фарисея Никодима, упомянутого в Евангелии от Иоанна. Этот Никодим признал Христа сыном Божиим, но приходил к нему только тайно, под покровом ночи, чтобы не испортить отношений с властями предержащими. Его именем Кальвин заклеймил тех протестантов, что, живя с католиками, ходят в их храмы слушать мессу. Кальвин считал их малодушными лицемерами, а я припомнил бы ему старинную поговорку: в Риме делай, как делают римляне. Король Франции Генрих Четвертый тоже был явным никодимистом, вероисповедания менял, как перчатки, а какой это был король! Дуглас ведь служил ему — вот и следует примеру этого славного короля. Ты мне сам говорил, что в крепости Белой, принимая решение о капитуляции на государево имя, он вспомнил короля Генриха, сказавшего: «Paris vaut bien une messe», и, переиначивая его, изрек «Москва стоит обедни». Ведь эти слова решили и твою судьбу. Нет, я не осуждаю ни уважаемого короля Генриха IV, ни Дугласа. Исповедовать две веры — значит не исповедовать ни одной.Еще до того, как ротмистру Лермонту исполнилось тридцать пять лет, выехал он со своим эскадроном снова под Трубчевск. Он решил тогда, что прослужит этак до 38-го года, отбоярит четверть века в «несносно тягостных» походах на службе русскому оружию — и уйдет в отставку, поедет в пожалованное ему поместье близ Симбирской линии под Саранском, станет заниматься соколиной охотой, коей учил его еще отец в Грампиенских горах, гонять бобров, ходить на медведей и невиданных в Шкотии росомах. И писать. Писать историю всех своих приключений. На чуть подгорелом масле усталой, выстраданной иронии. Как у Сервантеса.
Он плыл через быструю, темную, омутистую Десну под пушечным огнем, а все-таки взобрался на правый высокий берег и взял у ляхов Трубчевск. И снова пролил кровь за Русь — мушкетный рикошет пробил мякоть правого бедра. Это обещало ему отдых в Москве, с Наташей, с сыновьями — с Вильямом, Петром, коего он звал в честь деда Питером, отчего сердилась мать младенца, получившая на семейном совете право назвать второго ребенка и желавшая дать второму мальчику имя своего отца Ивана, и только что народившимся Андреем.
— Третьего, Юрий Андреевич, свет ясный, — сказала Наташа, — назовем вместе. Может, Бог даст девочку.
— Нет, мальчика, только мальчика хочу! — возразил счастливый отец, страстно желая во чтобы то ни стало стать родоначальником русского рода Лермонтовых вдобавок Лермонтам норманнским и шотландским.
Удивительно расположила судьба его на хладном камне полуторастолетней гробницы кого-то из князей Трубецких, скончавшегося, судя по полустертой эпитафии, в семидесятых годах XI века. Тихо падали на него капли осеннего дождика, кленовый лист прилепился ко лбу, а лекарь где-то бегал среди раненых и умиравших под желтыми, еще не облетевшими деревьями старого собора.
Потом везли шквадронного раненого по немыслимым в Европе дорогам на невозможно тряской телеге по дубовым дремам вдоль Десны к Дебрянску, по сыпучим пескам и грязи неимоверной, по сквозным уже рощам и глухим борам, помнившим Соловья-разбойника. А в Дебрянске, или в Брянске, достал он чем писать и писал, что слышал и узнавал по дороге: как князь Василий Смоленский прибыл из Золотой Орды с ярлыком на Брянское княжество, как овладел городом промеж непролазных дубрав Ольгерд Литовский, отец Ольгердовичей, предков князей Трубецких. Только через полтора века занял Брянск Яков Захарьевич Кошкин из рода Романовых. Все это писал он, вылеживаясь в старом Поликарповом монастыре, в лесной крепости Дебрянской.
В Москву его привезли уже на розвальнях по накатанному санному пути. К тому времени Лермонты перебрались из деревни на Арбат, и Наташа с плачем, простоволосая, выбежала из их домика, кинулась к нему на грудь. Милая Наташа, набожная, кроткая, чистая. Может, слишком набожная, кроткая, чистая…
В последние годы они все реже виделись. Все чаще звала его труба в боевой поход, все больше времени приходилось проводить в экспедициях. Почувствовал он, что между ними появляется какая-то холодная отчужденность, и испугался. Как годы летят, как быстро жизнь проходит. У них уже было трое сыновей. Со старшим он говорил только по-аглицки и по-шкотски, хотел, чтобы сын и наследник знал оба языка его родины. На второго сына его уже не хватило — Петька слабо усвоил заморские языки, потому что редко видел отца и говорил с ним. А Наташа, или Натти, как он ее часто называл, так и не научилась иноземным языкам, знала только от мужа слова любви. Он не раз пытался пробудить в ней интерес к Шкотии, но Шкотия эта оставалась для нее Неметчиной, нежеланной и не зовущей.