Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Не только подлость и цинизм новой власти открылись вдруг герою этого рассказа Саше Боровому (а вместе с ним – и нам, читателям), не только холодная, будничная ее жестокость (позже подробно рассмотренная в известном романе Павла Нилина). Урок, преподанный молодому чекисту его старшим товарищем, помимо всего прочего, подтверждал неизбежность той судьбы, которую ротмистр Висковский – помните? – предрекал красному артиллеристу Яшке: «Книги тебя заставят читать скучные, и песни, которым тебя станут обучать, тоже будут скучные…»

5

Едва ли не первой появившейся в печати попыткой литературного портрета Бабеля была короткая (пять страниц) статья

Виктора Шкловского: «Бабель. Критический романс» («ЛЕФ», 1924, № 2).

...

Иностранец из Парижа, – писал Шкловский в этой своей статье, – одного Парижа без Лондона, Бабель увидел Россию так, как мог ее увидеть француз-писатель, прикомандированный к армии Наполеона.

В рукописном варианте той же статьи была еще и такая фраза: «Нарядный и иностранный, он русский писатель».

В этой последней реплике, в печатный текст статьи почему-то не попавшей, было, я думаю, гораздо больше правды, чем в первой. Но ощущение, что на Россию Бабель глядит как бы извне, глазами чужака, иностранца, возникло у автора этой статьи не на пустом месте.

Взгляд кандидата прав Петербургского университета на красную казачью вольницу был и в самом деле взглядом иностранца – ничуть не менее отстраненным, чем если бы это был взгляд иностранца из Парижа. И у автора «Конармии» были весьма серьезные основания для того, чтобы сосредоточить свое внимание именно на отстраненности этого взгляда.

Известна мысль Ленина о двух нациях в каждой нации.

...

Есть, – учил вождь мирового пролетариата, – две национальные культуры в каждой национальной культуре. Есть великорусская культура Пуришкевичей, Гучковых и Струве – но есть также великорусская культура, характеризуемая именами Чернышевского и Плеханова. Есть такие же две культуры в украинстве, как и в Германии, Франции, Англии…

Ленин указывал на закономерность, характеризующую, как ему представлялось, нормальное историческое развитие любого цивилизованного народа. И Россия не была для него исключением из этого – общего – правила.

А между тем в России, вследствие некоторых особенностей ее исторического развития, сложилась принципиально иная ситуация. Применительно к нашей стране речь может – и должна – идти о совершенно других «двух нациях».

Та из них, к которой принадлежал кандидат прав Петербургского университета Лютов, – это не нация «Пуришкевичей, Гучковых и Струве». Но и не нация «Чернышевского и Плеханова». Это нация Пестеля и Бенкендорфа, Белинского и Кавелина, Чернышевского и Каткова, Герцена и Победоносцева, Михайловского и Суворина, Пуришкевича и Мартова, Гучкова и Плеханова, Милюкова и Ленина. Эта нация имела свою политическую историю, своих «правых» и «левых», своих либералов и экстремистов. Своих палачей и своих великомучеников, своих провокаторов и своих святых. На протяжении почти двух столетий разные представители этой нации полемизировали друг с другом, спорили, препирались, допрашивали друг друга, заключали в казематы, отлучали от церкви. Кончилось дело тем, что они стали стрелять друг в друга. Но как бы конфликтно ни складывались их отношения, они всегда понимали друг друга, всегда говорили друг с другом на одном языке.

А наряду с этим – вне истории, вне культуры, вне всех этих споров, драк и междоусобиц – жила другая русская нация – нация вот этого парня «с льняным висячим волосом и прекрасным рязанским лицом», который демонстрировал Лютову свое нехитрое уменье, нация Акинфиева и Афоньки Биды, нация Никиты Балмашева и семьи Курдюковых, – нация тех самых, почти неведомых старой русской

литературе «неописуемых» людей, которых, как некую вулканическую магму, вынесло, выперло вдруг на поверхность – на арену мировой истории. Столкновение именно вот этих «двух наций», а не «красных» и «белых», рассматривает и показывает нам Бабель. И именно в этом прежде всего проявилось то, что он – русский писатель.

Виктор Шкловский – в той же своей статье, – отметив, что Бабеля обычно сравнивают с Мопассаном, объяснил это тем, что сравнивающие «чувствуют французское влияние, и торопятся назвать достаточно похвальное имя».

...

Я предлагаю, – тут же продолжил он эту свою мысль, – другое имя – Флобер. И Флобер из «Саламбо».

Из прекраснейшего либретто к опере.

Сравнение – очень внешнее.

Если уж говорить о литературных предшественниках Бабеля, об истоках его сочной фламандской живописи, буйной яркости его красок, скорее надо было бы тут вспомнить Гоголя, бессмертного его «Тараса Бульбу»:

...

Уже обступили Кукубенка, уже семь человек только и осталось изо всего Незамайновского куреня… А уж там подняли на копье Метелыцю. Уже голова другого Пысаренка, завертевшись, захлопала очами. Уже подломился и бухнулся о землю начетверо изрубленный Охрим Гуска…

Разве не отсюда эпические бабелевские перечисления:

...

Убит Тардый, убит Лухманников, убит Лыкошенко, убит Гулевой, убит Трунов…

«Продолжение истории одной лошади»

А диалог отца и сына Курдюковых перед тем, как сын собрался «кончать папашу»:

...

– Хорошо вам, папаша, в моих руках?

– Нет, – сказал папаша, – худо мне.

Разве не напоминает это грозный вопрос гоголевского Тараса: «Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?»

Нет, с Флобером, который уверял, что в мире нет ничего более истинного, чем хорошо сделанная фраза, у Бабеля мало общего.

Иное дело – Мопассан.

Как уже было сказано, к Мопассану у Бабеля издавна было особое отношение.

В 20-х годах он перевел три новеллы Мопассана, в том числе и ту («Признание»), о которой шла речь в его очерке 1916 года. (Эти его переводы были опубликованы в вышедшем под его редакцией собрании сочинений Ги де Мопассана в трех томах. М.-Л., 1926–1927.)

И вновь, уже в третий раз обращается он к тому же мопассановскому «Признанию» в рассказе «Гюи де Мопассан», который он начал в 1920, закончил в 1922, а опубликовать решился лишь десять лет спустя – в 1932 году.

Приведу последние строки, заключающие этот – в известном смысле программный для Бабеля – рассказ:

...

Двадцати пяти лет он испытал первое нападение наследственного сифилиса… Достигнув славы, он перерезал себе на сороковом году жизни горло, истек кровью, но остался жив. Его заперли в сумасшедший дом. Он ползал там на четвереньках и поедал свои испражнения. Последняя надпись в его скорбном листе гласит: «Monsieur de Maupassant va s’animaliser» («Господин Мопассан превратился в животное»). Он умер сорока двух лет. Мать пережила его.

Поделиться с друзьями: