Если бы Пушкин…
Шрифт:
Эта мысль, которую так определенно высказывает в начале своего жизнеописания герой «Подростка», мучила Достоевского всю жизнь. К этой мысли писатель не раз возвращается в своих письмах. Вот, например, в письмах Х.А. Алчевской (апрель 1876) он сетует на то, что его «Дневник писателя» оказался «вещью неудавшейся». Интересно тут не столько само это признание, сколько объяснение его причин:
...
…Я слишком наивно думал, что это будет настоящий «Дневник». Настоящий
И дальше в том же письме, объясняя, почему он вдруг решил отказаться от одного своего замысла:
…Обдумав уже статью, я вдруг увидал, что ее, со всею искренностью, написать нельзя; ну, а если без искренности – то стоит ли писать?..
Невозможность написать что-либо «со всею искренностью» упирается для Достоевского не в какие-то внешние (скажем, цензурные) препоны. Эта невозможность заложена в самой природе литературной профессии.
В письме Вс. С. Соловьеву (июль 1876) Достоевский признается:
...
Я никогда еще не позволял себе, в моих писаниях, довести некоторые мои убеждения до конца, сказать самое последнее слово… А впрочем, с другой стороны, если б многие из известнейших остроумцев, Вольтер, например, вместо насмешек, намеков, полуслов и недомолвок вдруг решились бы высказать все, чему они верят, показали бы всю свою подкладку разом, сущность свою – то, поверьте, и десятой доли прежнего эффекта не стяжали бы. Мало того: над ними бы только посмеялись. Да человек и вообще как-то не любит ни в чем последнего слова «изреченной» мысли, говорит, что: «Мысль изреченная есть ложь».
Ссылка на знаменитые тютчевские стихи окончательно убеждает в том, что невозможность быть вполне искренним, о которой говорит Достоевский, имеет в основе своей сугубо внутренние причины:
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, —
Питайся ими – и молчи.
В сущности, Тютчев говорит о том же, о чем говорил, предваряя свою историю, герой «Подростка». О невозможности «высказать себя», связанной с «развратительным действием всякого литературного занятия, хотя бы и предпринимаемого единственно для себя».
Достоевскому, судя по его письму Вс. Соловьеву, этот тютчевский совет не по душе. Он, в отличие от Тютчева, убежден в принципиальной возможности «показать всю свою подкладку разом, сущность свою…». Для этого, по его мнению, нужно одно: писать, по возможности избегая «развратительного воздействия всякого литературного занятия». Иначе говоря, создать принципиально новый литературный прием, заключающийся в полном отрицании литературного приема. А в этом, как мы помним, и состоит сущность «мовизма».
Так выясняется, что «писать плохо» в известном смысле гораздо труднее, чем «писать хорошо». Недаром тот, кого Катаев почтительно
называет Учителем, всю жизнь лишь мечтал «писать без всякой формы, не согласуясь ни с какими литературными приемами». Мечтал как о чем-то недостижимом. А решиться на это так и не посмел.На протяжении по крайней мере полувека Бунин был для Катаева не только Учителем, но и своего рода художественным кумиром, олицетворением некоего художественного идеала.
...
…Бунинская неповторимая пластика, доводящая его описания до стереоскопической объемности и точности, – свойство, которым не мог похвастаться ни один современный Бунину мировой писатель…
Сила Бунина-изобразителя заключалась в поразительно быстрой, почти мгновенной реакции на все внешние раздражители и в способности тут же найти для них совершенно точное словесное выражение…
Так говорит Катаев в «Траве забвенья». Катаев, уже почти всерьез называющий себя «мовистом».
«Писать хорошо» для Катаева – это всегда значило «писать, как Бунин». (Разумеется, не подражая Бунину, не копируя его, не воспроизводя его манеру, а по возможности достигая в своих описаниях такой же стереоскопической объемности и точности, обнаруживая умение найти для каждой своей зрительной реакции максимально точное словесное выражение.)
...
Мне казалось, – говорит Катаев о Бунине в той же «Траве забвенья», – что он дошел до полного и окончательного совершенства в изображении самых сокровенных тонкостей окружающего нас мира…
Перечитывая Бунина, поминутно убеждаешься в справедливости этих слов. И в то же время, когда перечитываешь Бунина, поминутно, на каждом шагу, сами собой приходят на память язвительные строки Достоевского:
...
При этом на небе непременно какой-то фиолетовый оттенок, которого, конечно, никто никогда не примечал из смертных. То есть и все видели, но не умели приметить…
Невольно начинает казаться, что знаменитая пародия Достоевского к Бунину может быть отнесена даже в большей степени, чем к Тургеневу.
Бунина можно раскрыть наугад, на любой странице, и сразу же безошибочно наткнуться на что-нибудь в этом роде:
...
…Он лежал, облокотившись на истертую сафьяновую подушку, и смотрел на дымящиеся сугробы и на редкие перепутанные сучья, красновато черневшие [1] против солнца на чистом небе василькового цвета…
Был розовый морозный вечер…
Снежное поле, расстилавшееся впереди, зеленело.
Еще тлела далеко впереди сумрачно-алая заря, а сзади уже освещал поле только что поднявшийся светлый стеклянный месяц…