Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Если бы я не был русским
Шрифт:

Трое Серафимовых коллег, менявшихся каждые сутки, оказались в общем неплохими ребятами, но, как назло, каждый с явно выраженной тенденцией в сторону какого-нибудь, как это сейчас любят называть, «неформализма». Один был рок-музыкант, другой — юдофоб и третий — кришнаит. А Серафим не склонял выи ни перед кем, что изредка подвигало последних на миссионерство против Серафимова языческого индивидуализма.

Юдофоб Костя со приятелями, регулярно собиравшимися в котельной на Костино дежурство, являлись ещё и узбекофобами, татарофобами, цыганофобами и т. д. Или, если от отрицания перейти к утверждению, то они были русофилами в самом узком смысле русофильства.

— Иди-ка ты к нам, — частенько говорил Серафиму глава узбекофобов. — Всё равно дурочку валяешь без толку.

— А для чего? Чем заниматься? — вопрошал Серафим.

— Как чем? Жидов бить, а лучше всего было бы (с хохотом) жечь их прямо живьём в печке. Да не возмущайся, я пошутил, — говорил Костя, но выражение его русофильского лица мнилось отнюдь не шуточным.

Но чаще всего разговоры бывали не столь кровожадными

и патриотические тенденции перетекали в науку, литературу, искусство. Когда произносились неизбежные имена Достоевского, Толстого, Пушкина, Серафим плотно стоял на том, что весь узкий литературный национализм зиждется на глубочайшем русском невежестве относительно литературы западной. Дальше Шекспира, Диккенса и Гёте русское невежество никогда не заглядывает. А ведь тысячи тысяч западных писателей… и т. д. и т. п. Наука — порождение западного ума и склада характера. «Славянам наука не свойственна», — говорил Серафим. Русофилы на это не сильно обижались, так как к науке чувствовали некоторое подозрение, чем самодоказывали, что славянам наука не родная сестра, а подкинутая.

— У нас хотят превратить науку в достижение славянского разума, и зря, — высказался один из негрофобов. — Школьные учебники по физике, химии и биологии заполняют именами русских учёных, о которых никто слыхом не слыхивал и которые якобы в силу расхлябанности славянской натуры вовремя не запатентовали свои открытия, а американцы с англичанами пальмы и лавровые венки порасхватали. Чушь всё это собачья, каждому умному человеку известно, что наука двадцатого века принадлежит немцам, американцам и японцам, а вся эта жалкая возня с подстановками неведомых русских фамилий вместо иностранных должна вызывать стыд у порядочных людей. И пусть наука принадлежит американцам, и пусть же они катятся к чёрту со своей наукой, тем более, что мы ею всё равно пользуемся, как хотим. Наши доблестные шпионы, то бишь разведчики, исправно крадут нам все их секреты, и, когда комиссия по делам изобретений рассматривает альтернативу — одобрить ли проект советского Кулибина, может быть в 10 раз лучший, чем такой же краденый американский, то почти всегда альтернатива такова: краденое лучше. Привычка такая. Последние полвека Россия вампирит Запад в области науки, техники, культуры и искусства, поливая затем его всеми видами помоев, а им и горюшка мало. И нам тоже, живём себе припеваючи. А кулибины сидят в своих кулибинских котельных да кочегарках и утешаются тем, что глубже осознают своё национальное и религиознее предназначение.

— Нет, ты, брат, не прав, — возражал чересчур прагматичному русофилу толстовствующий дядька в сапогах и поддёвке, — мне их компьютеры с маслом не нужны, и свои тоже изобретать не нужно. Какие к чёрту компьютеры, когда в деревне, сто километров от города, где мой дед живёт, электричества нету. Ему туда компьютер надо, чтоб на самогоне работал, а лучше, для верности, на коровьем дерьме. Такую деревню поднять до уровня города, а их тысячи на Руси, сто лет нужно ещё как минимум, а люди не мафусаилы. Не для русского ума все эти западные штучки. И то сказать: сначала мы Запад кроем за абстракционизм, за порнографию и насилие на экране, за конвейер, за генетику с кибернетикой и за химию, которой они перетравили реки и моря, а потом через 20 лет перенимаем то же самое, только в худшем окарикатуренном виде, а уж если что травим, то так, что Западу вовек не отравить. А сколько в газетах ругали ихнюю полицию за разгоны демонстраций, а как у нас стали демонстрировать, так МВД сразу кинулось к западным «коллегам» опыт перенимать да «оборудование» закупать. Это значит, дубинки, щиты, слезоточивый газ и прочее. Жили мы тысячу лет без слезоточивого газа и без компьютеров и ещё тысячу проживём, если Бога не забудем. А без него нам никакой газ не поможет, как и включение Афганистана в состав советских социалистических республик…

— Насчет Афганистана ты это, дядя, зря. Он же не чужой, а искони русский, — серьёзно возразил один из регулярных участников наших бесед.

Все в кочегарке разом удивились, и тогда новый рассказчик поведал, что сестра его работает в Академии наук, сама она по специальности археолог. И вот как-то предложили ей высоко сверху поискать следы древних поселений славян на территории Афганистана, мол, существуют данные, что Афганистан спокон веков был русским. И она съездила в экспедицию с группой соответствующих товарищей и в намеченных на карте точках действительно нашла предметы и следы древнерусских поселений. А до этого их точно так же обнаружили где-то на Памире и Дальнем Востоке. Серафим тоже припомнил одну любопытную книжонку под названием «У моря русского», где в форме дешёвого исторического романа закреплялась идея о том, что Чёрное море искони русское, а всякие там генуэзцы и турки могут хилять мимо и позабыть о том, что сотни лет владели Крымом и чем-то ещё.

— Я не удивлюсь, — говорил Серафим, — если славянские горшки найдут в Мексике или Бразилии. Что в этом, действительно, удивительного? Было бы удивительно после возникновения в обществе столь сильных патриотических тенденций их там не найти.

Но признанным мастером русофильской риторики и шумных котельных бесед являлся несомненно Костя. Свой и захожий народ со вниманием слушал его разглагольствования о непознаваемом всеведеньи русского нутра, в отличие от иноплеменных внутренностей, избранного самим Богом для демонстрации силы и славы Божией. Серафим часто смеялся над логикой и доказательствами приверженцев «Русского союза», но переубедить кого-нибудь из них, наверное, мог только сам Господь Бог. У них уже и «Союз» был, и иерархия, и кое-какая программа действий, и идеология,

и даже униформа. А у Серафима сплошная рефлексия и больше ничего.

На другой день на смену заступал кришнаит и, поскольку Серафим чаще всего ночевал в котельной, то присутствовал на кришнаитских беседах и бдениях. Те тоже говорили всякое хорошее и не очень, а иногда, собрав побольше народу, устраивали «киртаны», на которых плясали, завывали на неведомом языке, читали стихи из «Гиты» и играли на «таблах» и других подручных инструментах. Но это было ещё до окончательной заматерелости «союзников», так как по окончании оной началось медленное, но неотвратимое выживание кришнаитов из гостеприимной кочегарки.

У Серафима создалось впечатление, что наряду с действительной увлечённостью экзотическим для нашего сурового климата учением, гораздо сильнее преобладал элемент игры и желание поразить, удивить зрелищем неподготовленную публику, наиболее впечатлительным контингентом которой являлись, разумеется, юные девы. В свою очередь девы честно желали поразиться и оплатить своё духовное и психическое раскрепощение чем угодно, начиная от экстатических восклицаний: «круто», «в умат», «в кайф» и кончая своей собственной душой или её обиталищем — телом. Однажды после очередного оживлённого «киртана» одна последовательница Кришны осталась платить на месте и платила двум молодым кришнаитам до самого утра, сильно мешая спать Серафиму. На рассвете, видимо, придя в экстаз, она совершенно голая подбежала к Серафиму, села на него верхом и, как будто скача на нём в обитель Кришны, пела что-то неестественно высоким голосом, перемежая пение сумасшедшим хохотом. С трудом выбравшись из-под экстатичной девы, Серафим угрюмо бежал прочь, провожаемый напутственным криком одного из кришнаитов: «Чего испугался, идиот! Любви боятся только черти». В следующее их дежурство тот, что кричал, объяснил Серафиму, что он бежал потому, что в нём сильна гордыня и сидит бес, который и бегает от проявлений любви. Серафим на это отвечал, что, может быть, это и бес в нём, а может, и наоборот — бесы у них, а в нём ангел.

— Я это не утверждаю, а к примеру, — защищался он. — Кто из людей может это знать доподлинно? Скорее всего только тот, кто ведает всем этим, то есть творец, хозяин всего. А мы можем лишь подозревать о чём-то, подглядывать детали и эпизоды, смысл и цель которых для нас останутся всё равно неведомыми. И потом, — продолжал Серафим, — по-моему, страшно глупо обращать кого-либо в веру, ту или иную. С верой дело должно обстоять так: или ты веришь, или нет. А если нет, то никакой миссионер тебе не поможет, ибо вера — это длительный и сложный путь познания, иллюзий, разочарования, отчаяния и, наконец, спасения. Уроки веры и в результате их так называемые «обращения», включая сюда и внезапное обращение апостола Павла, по-моему, глубочайшее лицемерие или экстатический самообман. Я не настаиваю на этой мысли, как герой-панфиловец на своем окопе, особенно на Павле, но всё это мне очень подозрительно. Чего стоят тогда все человеческие принципы и убеждения, если в любой момент они могут превратиться в свои противоположности и защищаться так же свирепо с обильными человеческими жертвоприношениями, как и предыдущая антитеза.

Но если с кришнаитами можно было говорить и даже спорить, то с захожими христианами бесед не получалось. Христиане могли наставлять, учить и не терпели никакого идеологического и словесного сопротивления. Цитировалось «Добротолюбие», «Жития» и прочие анналы христианской мудрости да всё с намёками на Богоизбранность православия, в отличие от прочих ересей, то есть религий. Только и слышно было: «русская вера», «русская церковь», «русские иконы» (самые лучшие в мире, конечно) и т. д. Было неясно, зачем только Бог допустил существование остальных паршивых народов, евреев в частности, если он так сильно любил одних русских. По этому поводу опять же цитировались разные места из многопрочих книг, но беседы не выходило, ибо новые христиане не умели говорить, а только поучали. Терпимость к иным убеждениям и верам не являлась добродетелью православия, и в этом оно очень напоминало Серафиму некое политическое учение о… А ведь беседовал же в Швейцарии В. Ульянов с небезызвестным Гапоном о том, о сём вполне миролюбиво, и не убили они друг друга в конце беседы.

Впрочем, Серафим-то знал, что христиане христианам рознь и не след путать тех, что больных лечили или в лесах о спасении человечества возносили молитвы, с теми, что людей тащили на костры или скрипели «испанскими сапогами». Знал он одного христианина, бывшего известного и осыпанного государственными премиями скульптора, водружавшего исполинских, шеебычьих крестьянок, рабочих и героев на площадях и улицах городов, а теперь дни и ночи проводящего в молитвах и тихих беседах с ищущими утешения и веры. Принимал он и больных. Власти ему сначала не хотели спуску давать и посадили в психолечебницу. Молва рассказывает, что перед посадкой его стращал в своём кабинете какой-то полковник КГБ и под конец запугиваний стукнул подвернувшейся под руку книжкой Уголовного кодекса РСФСР по столу и заорал, что покажет сейчас уже знакомую нам кузькину мать. Тогда скульптор взял эту книжку и подбросил её вверх. А она прилипла к потолку и не отлипает. Лестницу приносили в кабинет, чтобы её от потолка оторвать с куском штукатурки. Полковник после этого стал очень доверять «экстрасенсам», но на допросах орал и в психолечебницы направлял арестованных по-прежнему. Потом скульптора за старость, мирный нрав и «шизофреническую» бестрепетность в вере (премий и заслуг не вспомнили) выпустили на свободу. Никого он ни к чему не склонял и без просьб не проповедовал, но утешал страждущих чрезвычайно. И вспоминая его, Серафим сравнивал этих одержимых бесом миссионерства проповедников с «глушилками», ревущими на волне Ватикана.

Поделиться с друзьями: