Если копнуть поглубже
Шрифт:
Ради бога, перестань называть меня Люки. Я больше не ребенок — и ты тоже. Черт побери, хватит разыгрывать беззащитного крошку!
Слезы ярости наполнили Люку глаза. Но тут же высохли.
Он посмотрел на Джесса. Тот выпрямился на кровати и пытался закурить очередную сигарету, не показывая своих порезов.
Да дядя и был ребенком. Ребенком с ущербным сознанием: все его удовольствия заключались в самих удовольствиях — на самом простейшем уровне — поесть, выпить, поспать, ширнуться и, если повезет, как следует потрахаться. Его ничто не касалось, и он не научился думать о других: когда к нему приближались, застенчиво ретировался — с улыбкой, со смешком, хихикая, — даже, куда
Джесс не сознавал, что можно быть желанным ради себя самого. Он был одним из других, из многих, из всех. Некто с улицы. Его никто ни разу не выделял из остальных и не окликал: «Эй, послушай, подожди! Ты мне нужен!» И, наверное, поэтому он создал свой собственный особый мир, где все положено брать, поскольку ничто не дается. Кроме родительской любви и ревнивой дружбы братьев и сестер, у него ничего не было. Ничего рядом и ничего на расстоянии. Кто-нибудь жестокосердный мог бы сказать, что Джесс Куинлан провалил все тесты на желанность и тогда решил добиться высших баллов за отвратительность. Для большинства он был хуже крысы и чуть лучше змеи. Но глаза Люка в сумерках различали человека — личность, — который страдал, сам не понимая отчего, и чье мучительное ощущение потери было основано на том, что он никогда ничем не обладал. Даже достоинством. Даже этим.
— Так что мы будем делать? — спросил Джесс.
Люку пришлось уставиться в пол.
Что мы — мы — будем делать? О господи!
— Можем пойти на танцы, — ответил он.
Джесс рассмеялся.
— Мне как раз. Зрелище будет что надо, — он пожал плечами. Последний отсвет сумерек коснулся его лица.
За окном что-то кричали птицы. Наверное, как обычно вечером, звали птенцов домой: сюда! сюда! Или предостерегали: берегись! берегись! Во всяком случае, что-то громкое и очень отчетливое.
Залаяла собака — та самая, что всегда бывает на любой улице, в какой бы части города ни оказался прохожий. Просила поесть? Почуяла чужих? Другую собаку? Насильника? Кошку? Ребенка, возвращавшегося домой? Может быть, кто-то крался в темноте к двери? Убийца?
О нет. Все убийцы находятся здесь, в этом доме.
Все до единого.
Испакостили постель.
Измазали в крови полотенце.
И цепляются к нему, Люку.
Это и твоя кровь тоже.
Люк спустился на кухню и сделал четыре сэндвича — ветчина, лук-латук и толстые ломти ржаного хлеба. Достал рюкзак, освободил от своих вещей, положил в него термос с горячим томатным супом, сэндвичи, шесть пачек сигарет и бутылку виски — на случай холодной погоды.
Хватит с него Джесса — довольно. Негде его спрятать, никак нельзя защитить и не к кому отправить. Всю свою сознательную жизнь Люк опекал дядю. Был его единственным другом. Но теперь — все.
Черт возьми, есть же все-таки предел всему! Долбаный предел всему!
Люк достал кошелек и пересчитал наличность — к счастью, нынче днем ему заплатил клиент. Две сотни долларов налом. Всегда считалось, что наличность имеет особую ценность. Экономишь на налогах.
Значит, я теперь стал мошенником.
Давно пора.
Он все это отдаст Джессу.
И скажет, чтобы тот больше никогда не возвращался.
Скажет, что все кончено.
В глубине души Люк чувствовал, что Джесс поймет.
Есть же долбаные пределы, Джесс. Такой язык и такое отношение он воспринимает.
Иначе пришлось бы сдать его полиции.
А это, что бы там ни произошло, никогда не случится.
Никогда.
Люк пошел к лестнице, прикрыл глаза и начал подниматься по ступеням.
В спальне он застал Джесса у комода: дядя обшаривал ящики — видимо, искал деньги.
— Мне холодно, хотел найти свитер, — объяснил Джесс.
Может быть, и так.
Человек в состоянии шока способен и не заметить, что жарко.
— Подожди, — сказал ему Люк. — Я сейчас, — и достал с самого дна толстый черный свитер. — Пошли вниз.
На кухне он вручил дяде рюкзак, свитер и две сотни долларов наличными.
— Это что?
— Ты уходишь, Джесс.
— Господи, малыш…
— И не проси меня передумать. Я не передумаю. Ты уходишь и никогда сюда не вернешься.
Джесс скомкал банкноты в руке и сунул в карман.
— Что же мне теперь делать?
— Уходить.
Дядя выдавил из глаз несколько слезинок, и они покатились по щекам. Это он умел. Всегда.
— До свидания, Джесс.
Он смахнул слезы кулаком. Порез на левой щеке был в форме буквы «X» — халявщик. Это означало, что Джесс не сумел отдать долги. Рана не закрылась и все еще кровоточила. Но он, терпя боль, промыл порезы водой и протер спиртом, и теперь рана была, по крайней мере, чистая, хотя ее следовало бы зашить.
— О’кей, ладно.
На этом все кончилось. Джесс проковылял к двери, закинул рюкзак за спину, повязал вокруг плеч свитер и, не обернувшись, толкнул дверь с сеткой и аккуратно прикрыл за собой. Ушел.
Темнота. Собака. И сова на крыше. Это все. Ничего больше. Даже шума уличного движения не слышно. Жил такой торговец с несуразным именем Мелвин Планкетт. Он квартировал на чердаке над складом.
Теперь ему было за шестьдесят, а некогда, в 80-х, он слыл многообещающим антрепренером и предлагал работу неизвестным молодым художникам — мужчинам и женщинам: главное, чтобы они умели работать с мебелью, разбирались в старинной технологии и могли превратить стул XX века с фабрики в Китченере в кухонный стул XIX или XVIII столетия из Тосканы или Прованса. У самого Мелвина таких талантов не было, но зато был дар выискивать таланты в других и снимать пенки с разницы между тем, что заплатил клиент, и тем, что получил мастер. А затем наступил спад спроса. И покупатели растворились в воздухе.
Наркотики оказались для Мелвина Планкетта подарком судьбы. Наркодельцы обращались к нему, потому что он располагал готовой клиентурой — авантюрного склада молодыми миллионерами и изо всех сил карабкающимися наверх брокерами, которые процветали в 80-х и пришвартовались в 90-х с какими-то деньгами за душой.
Многих из них Мелвин помнил по совместному благовоспитанно-бережливому детству бедняка — частные школы и вся надежда на вечно ожидаемое возрождение семьи, которое никогда не наступало. Но были и краткие взлеты: удачная продажа какого-нибудь особняка в Росдейле, парка старинных машин или картин. Когда Мелвин взрослел, люди выживали не только благодаря сомнительному наследству в виде доброго имени, но и долбя имена других со сноровкой хорошего пушкаря.
Джесс общался с Мелвином Планкеттом в лучшие времена и вот теперь, когда совсем припекло, опять явился к нему на чердак. Он помахал банкнотами, которые дал Люк, и ему открыли дверь. А затем Мелвин увидел шрам на его щеке.
— Господи! — воскликнул он.
Джесс схватил его за плечо, развернул к себе и ударил в основание черепа вполне подходящей дубинкой, которую нашел в ждущей утреннего мусорщика куче садового барахла.
Мелвин был в одном исподнем — безобразном, оливково-зеленого цвета. От удара он упал как подкошенный. Теперь не скоро придет в себя.