Если я останусь
Шрифт:
Я понимаю, что все волшебные поцелуи мира, наверное, не смогли бы помочь ему сегодня. Но я бы сделала все, что только возможно, чтобы подарить ему этот поцелуй.
22:40
Я убегаю.
Я оставляю Адама, Ким и Уиллоу в вестибюле и начинаю нарезать круги по больнице. Я не осознаю, что ищу педиатрическое отделение, пока не добираюсь туда. Я бегу по коридорам, мимо палат с капризными четырехлетками, беспокойно спящими перед завтрашней тонзилэктомией; мимо палаты интенсивной терапии для новорожденных, с младенцами размером с кулак, подключенными к еще большему количеству трубок, чем я; мимо педиатрической онкологии, где лысые раковые пациенты спят под жизнерадостными радугами и воздушными
Я представляю его головенку, густые светлые кудряшки. Я люблю тыкаться носом в эти кудряшки с тех пор, как братишка был еще младенцем. Я все жду того дня, когда он отпихнет меня и скажет: «Ты меня смущаешь», как говорит папе, когда тот слишком громко болеет за него на детском бейсболе. Но до сих пор этого не случалось, до сих пор у меня был постоянный доступ к его голове. До сих пор. Теперь этого «до сих пор» больше нет. Все кончено.
Я воображаю, как в последний раз зарываюсь носом в его кудри, и даже в воображении не могу не плакать; мои слезы распрямляют светлые завитки.
Тедди никогда не перейдет из детского бейсбола во взрослый. Он никогда не отрастит усы. Никогда не ввяжется в драку, не убьет оленя, не поцелует девушку, не займется сексом, не влюбится и не женится, и не станет отцом собственного кудрявого сына.
Я всего на десять лет старше его, но мне как будто уже досталось куда больше жизни. Это нечестно. Если кто-то из нас двоих должен остаться, если кому-то одному дают возможность пожить подольше — это должен быть он.
Я мечусь по больнице, словно загнанное дикое животное.
«Тедди! — зову я. — Где ты? Вернись ко мне!»
Но он не вернется. Я знаю, что все бесполезно. Я сдаюсь и плетусь обратно к своей палате. Мне хочется разбить двойные двери, разнести стол медсестер. Я хочу, чтобы все исчезло. Я не хочу оставаться здесь, в больнице. Я не хочу оставаться в этом подвешенном состоянии, где могу видеть происходящее и осознавать свои ощущения, но не способна по-настоящему их прочувствовать. У меня не получится наораться до хрипоты, или разбить окно кулаком, чтобы из руки потекла кровь, или пучками выдергивать волосы, пока боль в голове не станет сильнее боли в моем сердце.
Сейчас я смотрю на себя, на «живую» Мию, лежащую на больничной кровати, и во мне бушует ярость. Я бы врезала по собственному безжизненному лицу, если бы могла.
Но вместо этого я сажусь на стул и закрываю глаза, желая, чтобы все исчезло. Только не выходит — я не могу сосредоточиться из-за внезапного шума. Мои мониторы пищат и стрекочут, и ко мне бегут две медсестры.
— Давление и кислород в крови падают! — кричит одна.
— Пульс зашкаливает! — вторит другая. — Что случилось?
— Внимание! Срочная реанимация в травме! — ревет громкая связь.
Вскоре к медсестрам присоединяется заспанный врач, под глазами у него темные круги. Он сдергивает простыни и поднимает мою больничную сорочку. Я обнажена ниже пояса, но здесь до этого никому нет дела. Врач кладет руки мне на живот, раздутый и твердый. Его глаза расширяются, затем сужаются в щелочки.
— Живот твердый, — со злостью говорит он. — Нужно делать УЗИ.
Сестра Рамирес бежит в дальнюю комнату и выкатывает нечто похожее на ноутбук с подсоединенной к нему длинной белой штуковиной. Она выдавливает немного геля на мой живот, и врач начинает водить по нему этой штукой.
— Черт. Полно жидкости, — говорит он. — У пациентки была операция сегодня днем?
— Спленэктомия, — отвечает сестра Рамирес.
— Может, сосуд не прижгли, — предполагает врач. — Или медленное просачивание из пробитой кишки. Авария?
— Да. Пациентку привезли сегодня утром.
Врач пролистывает мою карту.
— Хирургом был доктор Соренсен. Он еще на дежурстве. Вызовите его и отвезите ее в операционную. Нужно заглянуть внутрь и посмотреть, что там течет и почему, пока ей не стало хуже. Господи боже, контузии мозга, открытый пневмоторакс. Эта девочка — просто тридцать три
несчастья.Мисс Рамирес бросает на врача злобный взгляд, как будто тот оскорбил меня.
— Мисс Рамирес, — брюзжит ворчливая медсестра из-за стола. — У вас есть собственные пациенты, о которых надо заботиться. Помогите интубировать девушку и перевезти в операционную. Это ей больше поможет, чем ваше мельтешение!
Медсестры работают быстро: отключают мониторы, отсоединяют катетеры и опять вставляют трубку мне в горло. Вбегают два санитара и перегружают меня на каталку. Я все еще обнажена ниже пояса, когда они поспешно вывозят меня, но не успеваю я доехать до задней двери, как сестра Рамирес кричит: «Подождите!» — и мягко прикрывает мои ноги больничной сорочкой. Она трижды легонько стучит по моему лбу кончиками пальцев, словно это какое-то послание азбукой Морзе. И я уезжаю в лабиринт коридоров, ведущих к операционной. Меня снова будут резать, только на этот раз я не иду за собой. На этот раз я остаюсь в палате интенсивной терапии.
Теперь я начинаю что-то понимать, хотя еще и не все. Вряд ли я скомандовала кровеносному сосуду открыться и начать протекать мне в живот. И вряд ли я хотела еще одного хирургического вмешательства. Но Тедди умер. Мама и папа умерли. Сегодня утром я поехала прокатиться со своей семьей. А теперь я здесь, одинокая как никогда. Мне семнадцать лет. Все должно быть не так. Моя жизнь должна была быть совсем, совсем не такой.
В тихом уголке палаты я начинаю по-настоящему обдумывать горькую правду, которую умудрялась игнорировать весь этот день. Каково мне будет, если я останусь? Каково будет очнуться сиротой? Никогда не почувствовать запах папиной трубки? Никогда не встать рядом с мамой, чтобы тихо разговаривать за мытьем посуды? Никогда не прочитать Тедди новую главу «Гарри Поттера»? Остаться без них?
Я не уверена, что это все еще мой мир. Я не уверена, что хочу приходить в себя.
Единственный раз в жизни я была на похоронах, и это были похороны человека, которого я едва знала.
Я могла поехать на похороны двоюродной бабушки Гло, когда она умерла от острого панкреатита. Однако в завещании она весьма своеобразно изложила свою последнюю волю. Никакой традиционной службы, никаких похорон на семейном участке кладбища. Вместо этого она хотела, чтобы ее кремировали, а пепел развеяли в священной индейской церемонии где-то в горах Сьерра-Невада. Бабушку изрядно взбесило и это завещание, и сама тетя Гло — по бабушкиным словам, она всегда старалась привлечь внимание к своей непохожести на других, даже после смерти. В конце концов бабушка решила бойкотировать рассеивание пепла, а раз она не собиралась ехать, то нам, остальным, тем более не было смысла.
Питер Хеллмаи, мой друг-тромбонист из музыкального лагеря, умер два года назад, но я узнала об этом, только когда вернулась в лагерь и не нашла его там. Мало кто знал, что у него лимфома. Забавно: в музыкальном лагере ты очень сильно сближался с людьми за лето, но по какому-то неписаному правилу никто не поддерживал связь в остальное время. Мы были летними друзьями. Конечно, у нас в лагере устроили мемориальный концерт в честь Питера, но это не были настоящие похороны.
Керри Гиффорд был музыкантом из нашего городка, одним из родительских приятелей. В отличие от папы и Генри, которые, став старше и обзаведясь семьями, начали меньше играть и больше слушать, Керри оставался одиночкой, верным своей первой любви: музицированию. Он играл в трех группах и зарабатывал на жизнь, отстраивая звук в местном клубе. Идеальный расклад: ведь каждую неделю там играла хотя бы одна из его команд — так что во время своего выступления ему нужно было только выскочить на сцену и поручить кому-нибудь последить за пультом, хотя частенько случалось, что он соскакивал со сцены в перерыве между песнями, чтобы самому подкрутить мониторы. Я знала Керри с раннего детства и ходила на его концерты с родителями, а потом как бы познакомилась заново, когда мы стали встречаться с Адамом, и снова начала приходить его слушать.