Если забуду тебя, Тель-Авив
Шрифт:
Мы догуляли до самого Яркона[15], там стояла башня электростанции с алым огнём наверху, который бросал отблеск на воду, и я сказала пикачу: посмотри, чисто Красная площадь и мокрые камни мостовой. Поедем в Москву – увидишь.
Потом мы повернули на восток, и только тогда солнце начало выходить, крася нежным светом стены унылого севера, который я не люблю, но в этом розовом он вдруг стал умеренно хорошеньким, мы даже нашли франжипани. А потом повернули на Бен-Иегуда[16], и по мере продвижения в сторону уменьшения, дома становились всё краше, всё облезлей, всё милей, будто твой кислотный пикачу обрастает тёплой абиссинской шёрсткой.
Там, где было уже всё хорошо, примерно возле ста сороковых домов, я нашла себе работу на старость.
Была, повторюсь, суббота, и мы встретили разных людей, которые были на улице по доброй воле, потому что им зачем-то нужно жить в часы, когда город видит последний сон, пачкая слюнями подушку. В восемь утра мы всё-таки вернулись домой, бисквитная башня наконец-то перестала подпирать мне сердце, и я стала смотреть, что сфотографировала – карусель без детей и пустые улицы. А пикачу уже спал и во сне дрыгал лапами, догоняя сумеречных котов, зеркальных зайцев и блики на мокрых камнях.
Прогулка за чувствами
1
Почему-то «ангел мой» я называла тех мужчин, что со всех сторон в шрамах и зазубринах, но ко мне-то повёрнуты тёплым боком, о который можно согреться мимоходом, безо всяких там – ладони приложить и погреть, а потом дальше-дальше: бежать за своими покемонами, котами, километрами, сжигающими калории и страх, за текстами, за любовью.
И мне всегда было интересно, остаются ли на них отпечатки, они хоть запоминают, кто же на секундочку их тронул, мятный холодок на диафрагме хотя бы тенью остаётся ли?
Или там, где жемчужно-серое небо смыкалось с туманной водой так, что континент превращался в остров, а море в океан, там-то должны оставаться следы от моих маленьких и его больших, потому что иначе всё это зря.
Ведь кто-то должен меня любить за просто так, за один мятный холод в диафрагме – за другое-то меня много кто любит, а за это только ангелы.
Помните ли вы меня?
2
Ходила на гастроль поэта Воденникова, сердце предсказуемо и с лёгкостью рассыпалось, как и прежде. Эта бабья готовность, что движет Солнце и светила, – на кусочки, в блёстки, в пыль, – во мне оказалась сохранна. Казалось бы, зачем тебе, пухлощёкий хомяк, мартовский ветер внутри, когда снаружи и без того сквозняк. А вот! – гордый и бесстрашный, он ни то чтобы жаждет бури, но готов. Поэтому бежит с полными горстями осколков к морю и чувствует себя байроном – в плаще, в слезах и в лишнем весе. И всё, кроме веса, слетает с него там, на ветру, и снова он пухлощёкий пион, потерянный и беззащитный. (А лучше бы вес.)
Только раньше бы я додумала так: казалось, счастлив, но чуть потревожат тебя, и внутри заболело – а значит, ошибался.
Теперь же я знаю важную штуку. Уверенность, что счастье равно отсутствию боли, это большая ошибка. Бог видит, как я ненавижу боль. Нет во мне ни капли поэтизации этой мерзости. Ни человек, ни зверь не должны страдать, любые уколы, вплоть до усыпления, хороши, лишь бы не терпеть.
Но иная тоска не проходит никогда, она будет тлеть внутри, сколько ни украшай свою жизнь. Избыть её невозможно, зато вполне посильно замкнуть в пузырьке из тёмного стекла с притёртой пробкой или в свинцовом контейнере, у кого как. Избавиться нельзя – хранить, не отравляясь, можно. Быть счастливым рядом с этим могильником – можно. Можно даже брать понемногу для текстов, в качестве топлива для перемен или чтобы обольстить кого-нибудь сложностью натуры. Но это нужно очень большим дураком быть, чтобы лазить туда по доброй воле.
Разве вот так, случайно, рассыпаться от чужих слов на кусочки, в блёстки, в пыль, а потом снова собрать в ладони тоску и запереть в непрозрачной бутылочке, в прохладном и тёмном месте, беречь от детей.
3
С огромным исследовательским интересом наблюдаю за отношениями людей
немолодых, отыскивая отличия от молодёжных потрахушек. Практически, вы знаете, всё как у людей, за небольшим исключением: взрослые горазды залипать на неудавшихся связях годами. В юности этим отличались только параноики, а после сорока буквально каждый второй. То ли переживают, что это был последний секс в их жизни, то ли в себя прийти не могут, что кто-то не оценил их увядшую харизму. Но столь оголтелого преследования бывших в юности я не наблюдала. Притом вслух декларируется обратное: «у меня осталось слишком мало времени, чтобы тратить его впустую», а по факту люди не только отказываются слезть с мёртвой лошади, но и норовят её трахнуть. И спрашивать: «Мой ангел, помните ли вы ту лошадь дохлую под ярким белым светом» бессмысленно – господи, ну, конечно, помнит. Да они практически женаты.Да, к чему я про коней-то. Шла вдоль моря, встретила осёдланную русоволосую лошадь без седока, которая бодро неслась вскачь. Впереди ехал велосипедист, поэтому я было решила, что она с ним, но чуть позже следом пробежала пара полицейских. Возможно, лошадь полюбила этого двухколёсного и погналась за ним, удрав от хозяина. Ужасно грустно, между прочим, даже безнадёжней, чем дельфин и русалка – у той хотя бы есть рот.
А красиво тут иногда, будто контрабандой забралась в видовую открытку, и немного боишься жить, потому что как же среди такого просто ходить, есть, работать, это надо сердца не иметь, чтобы спокойно отвернуться и думать о другом, когда заходит солнце.
Прогулка с безумием
1
Самое трогательное в нас, людях, правящих себя с помощью разрешённой химии, это необоснованная уверенность в собственной вменяемости. Купировала мигрень и за три минуты оделась на прогулку – я горжусь умением собраться, пока горит рюмка абсента. Выхожу, а платье-то наизнанку. Вернулась, вывернула, снова вышла: сосредоточенная, осознанная, полная доброжелательного интереса к миру. Но акацию во дворе облюбовали летучие мыши, которые кажутся блондинистыми в свете фонарей, и я испугалась, что они вцепятся мне в волосы. Вернулась к крыльцу, немного постояла. Вообще, есть сумка, можно надеть на голову и быстро пройти, но соседи и без того невысокого мнения обо мне. Впрочем, вечер, все по домам сидят, сериалы смотрят. Тут на лавочку вышел юноша с собакой и я приободрилась – если что, мыши задерут сначала его, он аппетитней, хотя он и бритый. Всё же сунула руку в сумку, чтобы прикрыться айпадом, если что. Проскочила – так и есть, в соседнем дворике щебечут девчонки, хороша бы я была во всеоружии.
Сторожко, как сказал бы Пришвин, добралась до волнореза на Буграшов, села на другой камень, потому что по тому бегал ужасный крабик (можно угадать, какова степень свободы моего выбора, притом, что камней там не то чтобы два).
В прибое стоит пьяненький человечек и надсадно орёт: «Не хочу уезжать, это святая страна!»
Никто не хочет, пьяненький человечек.
Орёт, аж приседает: «Я люблю тебя, Тель-Авив!»
Тель-Авив тоже тебя любит, пьяненький человечек.
Он всех любит.
Пришлось уйти на Бялик.
2
Когда я говорю, что слишком нежна для этого мира, никто не верит – пухленьким женщинам трудно убедить людей в том, что внутри у них оголённые нервы, скрипичные струны и грохот апокалипсиса. А между тем, я всегда самурай перед лицом смерти и берсерк на пути безумия. Я давным-давно готова к тому, что однажды сойду с ума, но не думала, что это произойдёт так скоро, в одночасье и в книжном магазине «Бабель».
Пока друзья пошли курить, я рассматривала книжные полки, и на одной лежали два томика нечеловеческой красоты – маленькие Набоков и Хармс. Я взяла верхний, покрутила в руках. Там, в плёнке, была самая сладкая Лолита из всех, что я знала: в тканевой обложке, на отличной, кажется, бумаге, и толстенькая, как американский яблочный пирог. Положила на место, повертела головой и захотела подержать Хармса. Смотрю, а его нет. Нет синенькой книжечки, в плёнке же, которая только что лежала прямо тут.