Эссе 2003-2008
Шрифт:
Нас спасла умеренность в хищении - и репутация: от русских другого не ждали. Поэтому я не удивился, узнав треть века спустя, что президент довоенной Латвии любил повторять: «Cukas ir musu nakotne». «Свиньи - наше будущее», - скорбно перевел я обидное, думая, что Ульманис имел в виду русских. Но оказалось, что он и впрямь говорил про свиней, поставлявших лучший в мире бекон.
– Свиньи теперь не те, - печально сказал мне приятель.
– Русские - тоже, - жизнерадостно возразил я, обобщая свежие впечатления.
Все годы разлуки Латвия присутствовала на дне моего сознания. Пока меня не было, Рига тихо вернулась в Европу.
…По
– Есть ли у вас книги Гениса?
– Последняя осталась, - уважительно ответил продавец, вынося Книгу рекордов Гиннесса за 10 латов.
Маскируя зависть обидой, я вышел из магазина, бурча про себя «мещанский рай».
Соотечественники так не считали. Тем более что, оказавшись национальным меньшинством, они не перестали быть большинством фактическим. Перебравшись в Европу, Рига оказалась единственным в ней русским городом, хотя и не без латышского акцента. В концертном зале, где в мое время выступал Ростропович, шли гастроли группы Lesopоvals. Несмотря на конечную «s», пели они по-русски - на фене. Пожалуй, этим, если не считать лимоновцев, и исчерпывался имперский экспорт в Латвию. Даже на вокзале я не нашел московских газет.
– Спроса нет, - извинялся киоскер и был, похоже, прав. В Нью-Йорке русские больше интересуются Путиным, чем в Риге. Наверное, потому, что здесь власть ближе. У каждого есть знакомый депутат сейма. Да и законы принимают у всех на виду. Сократив дистанцию между обиженной частью народа и обижающей ее властью, Латвия достигла неожиданного статуса-кво. Русские борются за свои права, в глубине души боясь, чтобы им не помогла бывшая родина. Осколки империи учатся обходиться без нее. Став собой, а значит - другими, заграничные русские могут выбирать из общего наследства лишь то, что очень нравится: борщ, «Лесоповал», Пушкина.
Со стороны, впрочем, нельзя судить, кто прав в этой игре. Изнутри это понять еще труднее. Политика, однако, существует не для того, чтобы искоренять противоречия. Она позволяет жить с ними.
Привыкнув быть инородцем в трех странах двух континентов, я смотрю в будущее легкомысленно. Сдается мне, что следующее поколение рижан будет говорить не на двух, а на трех языках, охотнее всего - по-английски.
15.01.2004
(Фото - EPA)
Как ведущий рубрики «Новой газеты» встретил Новый год в стране уже высоко взошедшего солнца
Больше всего мне хотелось провести Новый год в Японии. Виновата в этом придворная дама Сей-Сенагон, тысячу лет назад жившая в столичном городе Киото. Полюбив ее «Записки у изголовья», я мечтал побывать в тех местах, что она описывала, причем обязательно в Новый год, который был и остается любимым праздником японцев.
В книге Сей-Сенагон новогодняя пора описывается с завидной радостью:
«В первый день нового года сидим вокруг жаровни возле самой веранды. Лампы зажигать не надо. Все освещено белым отблеском снегов. Разгребая угли щипцами, мы рассказываем друг другу всевозможные истории, потешные или трогательные».– О-сева-ни-наримашита!
– приветствовал я таможенника в Нарите, чем погрузил его в неприветливую задумчивость. Неосторожно вызубренная в самолете фраза сработала безотказно. Японцы цепенеют, слыша от чужеземца родную речь. Живя на самом краю мира, они привыкли к тому, что их не понимают.
По-моему, это их устраивает.
Нам Япония интересна тем, что ее отличает: им не хочется выделяться вовсе. Вежливые до двусмысленности, они стойко выносят наскоки нашей любознательности, но за самурайской выдержкой стоит обида заподозренного в экзотичности народа. Никто не хочет жить в заповеднике, даже эстетическом.
Проще всего это проверить на себе. Достоевским, который открыл иностранцам «русского человека», восхищается весь мир, но сами русские больше любят Пушкина, потому что он и был всем миром. Для нас Пушкин уничтожал границу, которая выделяла Россию, но для остальных он - по обидному набоковскому выражению, «русское шампанское». Наивный парадокс глобализации: все хотят быть как все, надеясь, что другие будут другими.
Труднее всего найти в Японии то, что о ней уже знаешь. Но это еще не значит, что этого в ней нет. Просто будущее ведет себя здесь агрессивнее, чем повсюду, вынуждая заглянуть в тот незавидный мир, что ждет нас всех.
Почав Японию с Токио, ты шалеешь от жизни, упакованной как для космического полета.
Это уже не Восток и не Запад, а искусственный спутник Земли, тупо торчащий посреди сырого неба, но когда в нем вспыхивают неоновые иероглифы, каллиграфия возвращает Японию на законное место. Птичий полет восточного письма заманивает чужеземца непонятным и многозначительным: в каждой рекламе чудится буддийская сутра.
Мне повезло - в Японии у меня были даже читатели. Старательные слависты щедро впускали меня в свою жизнь, хоть и не видели в ней ничего интересного. Я этого не думал. Особенно после того, как переводчица пригласила меня встретить Новый год с ее родителями.
Самый красивый вид из их удобного, как «Тойота», дома открывался из окна уборной. Гору, отделяющую Киото от Осаки, можно было увидеть только с унитаза, оснащенного искусственным интеллектом.
Из уважения мне отвели лучшую комнату, которой никто никогда не пользовался. Обстановка не обманула моих ожиданий: ее не было. По ночам, правда, на полу возникал тюфяк с одеялом, но в остальное время мне предлагалось смотреть в красный угол с таким же одиноким цветком. Я наугад окрестил его повиликой. Третьим в комнате был зачехленный предмет, который можно было бы принять за складную гильотину. Оказалось - кото, японские гусли. Надев серебряный коготь, хозяйка сыграла на нем старинную праздничную песню.
Музыка была прологом к новогоднему ужину. Я готовился к нему, как к баталии, зная по прошлому опыту, каких трудов стоит, с одной стороны, не ткнуться носом в тарелку, а с другой - не треснуться затылком, опрокидывая рюмку. Но в этом доме традиционно низенький столик скрывал милосердную яму. Старшие сидели на коленях, младшие - вытянув ноги. Говорят, что это новшество прибавило росту целому поколению. Поднявшись с колен, Восток стал неудержимо расти, что, собственно, и предсказывал Ленин.