Эта сильная слабая женщина
Шрифт:
Любовь Ивановна не поняла. Диссертацию? Она не слышала, чтобы Феликс занимался диссертацией. Долгов пыхнул своей знаменитой сименоновской трубочкой, помахал рукой, разгоняя дым, и усмехнулся:
— А вы все такая же святая, Любовь Ивановна!
— Опять я чего-то не знаю?
— Не знаете, — кивнул он. — Вы же сами говорите: Фелька брыкался, брыкался, а после разговора с Туфлиным сразу стал паинькой. Так?
— Ну, предположим.
— А почему? Да потому, что милейший Игорь Борисович обещал ему на вашей работе кандидатскую. А почему обещал, тоже не знаете? — Он потыкал в потолок мундштуком трубки. — А потому, что Фелькиного дядюшку перевели из Большого города т у д а. Вы бы хоть газеты поаккуратнее читали.
— Опять ты за свое! — сказала, отворачиваясь, Любовь Ивановна. — Вечно у тебя какие-то придворные тайны. Как у Дюма.
Долгов поднялся.
— Спасибо за суп и приют, святая, — сказал он. — Мне еще Галке отчет писать надо. Она с меня еженедельного требует: люблю ли по-прежнему, с кем встречаюсь, с кем выпиваю, что нового открыл в науке… Ваш привет передавать?
Он ушел, а Любовь Ивановна включила телевизор. Сразу стало тихо, лишь было слышно, как внизу, несмотря на поздний час, соседская девочка разучивает гаммы. Ей спать пора, а она — гаммы… Господи, до чего они все злющие, эти молодые! Диссертация, дядя т а м… При чем здесь дядя? Ну, напишет Ухарский кандидатскую не хуже других — да на здоровье, разве я против? Только почему он сам ни слова не сказал мне об этом?..
Утром Зоя пришла к восьми, чего с ней не случалось давно, и Любовь Ивановна поняла, что ей надо поговорить о чем-то с глазу на глаз, а другого времени может и не оказаться. Так оно и было. Подойдя к столу Любовь Ивановны, Зоя положила на него большой бумажный сверток.
— Любовь Ивановна, хотите, на колени встану?
— Это по какому случаю?
Зоя развернула бумагу — там, в свертке, было несколько пестрых отрезов, и Любовь Ивановна ахнула: откуда такие? Она ласкала руками легкую материю, встряхивала ее, разворачивала, чтобы увидеть все краски сразу, и представляла, пошли бы такие платья ей самой…
— К лету готовишься?
— Что делать? — ответила Зоя. — Последние шансы поймать жениха. Сошьете?
— Не могу, — сказала Любовь Ивановна. — Только не сердись на меня. И устаю, и чувствую себя последнее время не очень…
Зоя надулась, конечно. Года три назад Любовь Ивановна шила много — и Зое, и другим, — и сама просила присылать заказчиц. Тогда ей были очень нужны деньги. Все-таки почти взрослый сын, кончает школу, парню нужен и хороший костюм, и пальто. Когда Володьку призвали в армию, она перестала брать заказы. Зачем? Ей одной вполне хватало зарплаты. К тому же она не любила шить. Умела — и не любила. Приходилось недосыпать, от усталости начинались головные боли. Тогда, три года назад, ей впервые пришлось надеть очки… Нет, она не будет шить. А отрезы, конечно, — мечта. Вот что значит иметь папу — зубного техника!
К концу дня в лаборатории разразился скандал.
Зоя делала снимки структур, и когда проявила пластинки, все они оказались черными. Любови Ивановны не было; растерянная Зоя обратилась к Ухарскому. Тот поглядел на коробку: пластинки были старые, срок их годности миновал давным-давно… Когда Любовь Ивановна подходила к лаборатории, она услышала крик, быстро вошла и увидела прижавшуюся лбом к стене Зою. Ухарский стоял за ее спиной и кричал, что таких надо гнать из института, таким место лишь в табачном киоске, да и то ночным сторожем, что потерян целый день работы, а у него нет времени на переживания лаборанток, бесящихся от заторможенного секса. Любовь Ивановна все поняла, схватила коробку с пластинками и грохнула ее об пол. Ухарский замолчал, а Зоя повернула к ней лицо с некрасиво распухшими от слез веками.
— Уйдите, Феликс, — сказала она. Тот резко шагнул к двери. — Вы слишком спешите сделать свою кандидатскую, но это не значит, что к ней можно шагать по головам.
— Кто вам сказал? — вскинулся Ухарский.
Любовь Ивановна тронула Зою за плечо:
— Давай, неси совок и веник, надо прибрать
все-таки…Ухарский ушел, так и не дождавшись ответа…
Она отправила Зою домой. Надо было бы пойти с ней, успокоить по дороге, но Любови Ивановне хотелось побыть одной, никого не видеть, не слышать, ни о чем не думать, а просто посидеть полчаса за своим столом, рисуя завитушки на подвернувшемся под руку листке бумаги.
Быстро же все произошло. Конечно, Феликс опешил от неожиданности. Его вопрос — «Кто вам сказал?» — был и нелепым и растерянным. Нелепым от растерянности. Она подумала — как будет называться его диссертация? — и улыбнулась, вспомнив: Якушев любил рассказывать анекдот о том, как встречаются два приятеля. «Защитился?» — «Да». — «Какая тема?» — «Использование музыкальных инструментов при отправлении религиозных культов русской православной церковью со времен крещения до наших дней». — «Что-то очень сложно!» — «У меня раньше проще было». — «Как же?» — «На хрена попу гармонь».
Нет, конечно, у диссертации Ухарского будет вполне научное название. Что-нибудь вроде — «Упрочение трубных сталей термомеханической обработкой и скоростным нагревом».
Тогда, осенью, Долгов был прав. Все знают — и я тоже! — что мне уже кандидатскую не потянуть. Значит, так и произойдет: работать мы будем оба, а кандидатскую сделает Ухарский, и мое имя не будет даже упомянуто… Обидно? Она все рисовала и рисовала завитушки. Нет, это не то слово! Обидно не это — обидно, что мне уже сорок шесть, и силенки не те, и мое время прошло в заботах о детях и муже, в переездах с места на место — и вот нет ничего. У детей своя жизнь. Кирилл пишет редко, Володька не показывается три недели.
Она сидела — одна, и ей было жаль себя, жаль, что все так сложилось и складывается, и нечего реветь — никто не виноват. И хватит об этом! У Зойки в столе должна быть «Гамма» для волос — купила и оставила. Не ее номер. Возьму и выкрашу свои патлы. Хватит ходить седой, превращаться в старуху в сорок шесть лет. Всего-то в сорок шесть!
Она вынула из Зонного стола «Гамму», прошла в соседнюю комнату, где был кран с горячей водой. Ничего, через час высохну. Она спешила, наперед зная, что, если придет домой, «Гамма» будет засунута в самый дальний ящик или вообще под ванну. Нет уж, решила сейчас, так и давай сейчас!
А внизу, на ярко освещенной площади перед институтом, к которой, будто не решаясь перешагнуть через сугробы, подступали старые сосны, ее ждал Дружинин.
Это было совершенно неожиданно — выйти и сразу увидеть его, вернее, увидеть стоящего на площади человека и сначала догадаться, почувствовать, что это Дружинин, а уж потом удивленно спросить:
— Вы?
— Я жду вас, — просто ответил он.
Они шли по заснеженной пустынной аллее через молочный свет фонарей, и Любови Ивановне все было странно и непривычно, будто она шла здесь впервые. Когда Дружинин взял ее под руку, она ощутила робость этого движения и заботливость, с которой он поддержал ее на скользком, утоптанном повороте.
— Вы давно ждете меня?
— Давно, — улыбнулся он. — Сразу после работы.
Это значило — два часа!
— Зачем? — спросила она. — Вы же замерзли, наверно, до костей!
— Нет, — сказал Дружинин. — Я ходил… Да и тепло сейчас. А вы все время мелькали там, в окне. У вас много работы?
— Да, — сказала Любовь Ивановна. Не говорить же, что она красила волосы и ждала, когда они высохнут, чтобы не идти на холод с мокрой головой!
Ей надо было собраться, отбросить растерянность, недоумение, успокоиться, подумать — что это? Почему два часа этот человек ходил здесь, ждал, поднимал голову к освещенному окну и дождался наконец?.. Хочет что-то сказать? Нет, наверно, все не так! Просто он один и знает, что я одна, а наступает такая пора, когда быть одному невозможно, вот он и стоял…