Эта сука, серая мышь
Шрифт:
Идет Леночка по путям, за живот держится. Чует, сейчас рожать начнет. Уж и вода по ногам потекла. Подхватила она живот и бежать. К людям поближе.
Хорошо на ту пору мужики из лесу хворост возили. Подсадили ее к себе на телегу и галопом в город. В приемное акушерское отделение.
Только Леночка все равно умерла. Время тогда такое было. Тяжелое…
Бабуся замолчала. А мы с Оксанкой, не сговариваясь, взяли по салфетке и принялись сморкаться. Не знаю, как Дороховой – она-то, может, все эксперименты ставила, – а мне было Леночку жалко.
Наплакавшись вволю, я спросила бабусю:
– Про какое же проклятие ты говорила?
Она с удивлением шевельнула косматой бровью.
– А вы думаете, такая-то подлость да не аукнется?
– А откуда же, бабушка, ты узнала про все это?
– Так дед мне сам как-то с пьяных глаз и сознался. Царствие ему небесное, гадюке окаянной!.. Опомнился, вишь, поехал к ней. Хотел хоть проститься по-человечески. А ее уж и в живых нет, сердешной. – Бабуся помолчала. – Знала я… с самого того дня знала, что не будет нам отныне покоя. И как в воду глядела! Ровнехонько через год после того случая дед в реке утонул. А ведь всю жизнь как рыба в воде. Но то ладно, то по заслугам. А за что же он дочку-то мою Тонечку на тот свет утянул? А мне такое увечье?
Старушка достала откуда-то из-под вязаной кофты платок. Поднесла к своим потухшим глазам – пустым, как два пересохших колодца, из которых по нелепой случайности выступила вода.
Рассказ бабуси и в особенности ее глубокое убеждение в том, что на нас обрушилась божья кара, произвели на меня тягостное впечатление. Я попыталась рассуждать здраво.
– Не думаю, что поступок дедушки как-то связан с твоей слепотой, – прервала я воцарившееся молчание, – да и, если честно, со всем остальным тоже. Все это лишь стечение обстоятельств. Ведь абсолютно в любой семье существуют проблемы. Кого-то на улице грабят. У кого-то ребенок наркоманом становится. У кого-то вообще вся жизнь – сплошная полоса невезения. Просто каждому из нас предначертан свой путь, вот и все…
Бабуся упрямо поджала губы:
– Ты не знаешь, о чем говоришь, внученька. Наша родня была очень большой. У меня одних братьев пятеро было. Да две сестры. Да у деда три брата. И все с мужьями, женами, ребятишками. Мы здесь до войны все неподалеку друг от дружки жили: кто у нас на селе, а кто подальше – в Абрамовке, в Чигле. Бывало, соберемся на какой-нибудь праздник, чаще на Троицу, так на всех места в избе не хватало. Столы на улицу выносили. Песни пели, плясали. Вся округа знала, что мы гуляем. Гаврила-то – дедов брат – первым гармонистом на селе был. Первым и голову сложил, о нем похоронка раньше других пришла… Нет, я не говорю, война многих прибрала. Кузьму, Митрофана… Верочку под Курском шальная пуля успокоила. А иные уж в мирное время разъехались кто куда. О них мне ничего не известно. Но те, кто остался, все на небеса отправились, – бабуся со зловещим торжеством погрозила пальцем. – В тот год, когда дед утоп, братья мои родные Степан с Петром в лесу сгинули. Ушли по осени дрова рубить да так и не воротились. Марья – жена Степушкина – от горя умом тронулась… сама в петлю полезла. На четвертый день доискались только, как душок из амбара пошел. Там она кончилась, грешная… А Петина вся семья во время грозы сгорела… в 49-м, как сейчас помню. Тем летом часто грозы бывали. А в ту ночь настоящая буря разразилась. За окном черно, как в могиле. И ветер по трубам воет: у-у-у… у-у-у– словно зверь какой. А потом как засверкает, как загрохочет!.. Я скорее к девонькам моим. Прижала их к себе, да так до утра втроем на одной кровати и пролежали. А на утро, чуть свет, соседи прибегают. Руками машут, кричат! Крайний дом-де молния испепелила. Это аккурат Петин дом и был. Всех до единого: и Евдокию, и четверых племяшей моих пожгло… Эвон!.. А ты говоришь… Твой отец-то, покойник, тоже никогда меня не слушал, – продолжала рассказчица. – Он и Раю из-за этого сюда не пускал. Считал, это я виновата, что она над тобой, как над хрустальной, трясется. А как не трястись-то, внученька, если нам теперь на
роду написано? Он и сам-то много ль прожил? Ведь не своей смертью умер. Током шарахнуло. А может, женись на другой, сейчас бы жил, горемычный…– Так, ну ладно, хватит! – взорвалась Зоя. – Сколько можно! Ты сама своими россказнями на нас беду накликаешь!.. Время позднее. Давайте спать ложиться.
Бабуся виновато покивала.
– И то, – засуетилась она, нащупывая свою клюку и поднимаясь, – спать так спать…
Мы разбрелись по комнатам. Нам с Оксанкой Зоя выделила самую мою любимую – каморку в мезонине, «чердачок», как я ее называла.
Совсем небольшая комнатушка с двумя кроватями, зеркалом и столом. Здесь было так уютно! Так по-книжному романтично! И эта свечка, оплывшая в медном подсвечнике.
И легкие шторки. И страшная африканская маска, висящая на стене.
– Слушай, Поль, а как умерла Зоина мать? – спросила Оксанка, застывшая у окна в глубокой задумчивости.
Я подошла, встала с ней рядом. Тоже кинула взгляд на спящие вишни в саду.
– Возвращалась как-то на такси из гостей. Разбилась насмерть. И таксист тоже.
– Сколько ж ей было?
– Двадцать семь почти.
– У-у-уф, – выдохнула Оксанка. – Куда ты меня завезла, Балагура?
– Ты думаешь, все это серьезно? – спросила я, боясь услышать ответ.
На душе скребли кошки. Зоя абсолютно права, я теперь постоянно буду думать об этом.
Оксанка, закурив, распахнула оконные створки. В комнату дунуло холодом.
– Я не знаю, Поль… У вас тут все мрут как мухи! Ты извини, я даже слов других подобрать не могу.
– Ничего, – надулась я, – это как раз очень в твоем духе.
– Ладно, Польчик, не обижайся. Я думаю, мы с тобой сейчас слишком под большим впечатлением от всего увиденного и услышанного… Один вид твоей бабушки чего стоит! Эти глаза напротив чайного цвета!.. А про Зою и говорить нечего! Я ее, когда увидела, чуть дар речи не потеряла! Ты хоть и говорила, но такого я просто не ожидала! Из двадцатилетней девочки… ей ведь больше и дать нельзя было… в пятидесятилетнюю тетку!.. Поневоле начнешь думать, что кто-то порчу навел… Кстати, она же, выходит, совсем маленькая была, когда без матери осталась?
– Да вот, как Славик сейчас, наверное. Лет восемь, девять.
– А воспитывал ее кто?
– То бабушка, то мама моя. По очереди. А потом, лет в двенадцать, ее к себе отец забрал. Только он через пару лет тоже умер. От цирроза.
– Так!.. – Дорохова, резко затушив сигарету, полезла себе под свитер. – Слава богу! Оберег на месте. Есть надежда проснуться утром…
Мы спали в эту ночь как убитые, утомленные переездом и одурманенные чистым деревенским воздухом. Засыпали под щербатую улыбку луны, глядящей в окно. А пробудившись, обнаружили, что в этом самом окне ничего уже и разобрать невозможно. С неба валили такие густые хлопья, что, казалось, с той стороны кто-то тоже подвесил свою плотную шторку.
– Ого! – обрадовалась Оксанка. – Сейчас пойдем лепить снежную бабу!
– О, нет! Только не это! – взмолилась я.
– Ну а чего, дома, что ли, сидеть? Я не выдержу целый день слушать рассказы о том, как где-то в пределах земного шара мрут по-тихому ваши родственники!
– Оксанка, ну хватит уже! Имей совесть!
– Ладно, ладно, не буду!
Мы оделись, спустились вниз. Зоя уже вовсю хлопотала на кухне.
– Доброе утро, сони! – поприветствовала она нас. – Давайте! Идите умывайтесь и марш за стол! Завтрак уже остыть успел, пока вы дрыхли.
Когда я после водных процедур вошла в комнату, Дорохова приставала к Славику:
– Ну что, останешься со страшной теткой Оксанкой? Я буду тебя бить, учти это!
Славик почему-то смеялся.
– Эй, малыш, привет! – Я радостно обняла мальчика, целуя его в гладкий лобик.
– Привет. – Он смущенно заулыбался; от такого пристального внимания спрятал глаза, что-то выводя пальчиком на своих ватных штанишках.
Какой же он маленький, щупленький, взъерошенный. Как цыпленочек! Я бы ему лет шесть дала. Может, семь… Но очень похож на Сологуба. Такой же чернявенький, глазки бусинками. Не пацанчик, а загляденье!