Это мужской мир, подруга!
Шрифт:
На секунду я испугалась, что она сейчас попытается мне нанести какой-нибудь вред. Волосы там поджечь или что еще, но все обошлось. Я затянулась полной грудью, почувствовала, что при голодном желудке сигарета действует сильнее, даже голова закружилась.
– Берите, сколько вам надо, – пробормотала я, протягивая женщине пачку.
– Это сколько же? – озадачилась она.
– Берите всю пачку. – Я протянула ей коробку и отвернулась.
Женщина помедлила, но пачку приняла. Она присела на мою лавочку и тоже закурила. Так мы и курили, в полном молчании. Я даже забыла о ее существовании, а тут на площадку из здания детского сада (или дома, как у них тут правильно?) вывели человек десять детишек.
– Где ж моя-то? – заволновалась моя соседка по лавочке.
– У вас тут ребенок? – удивилась я.
– Дочка, – кивнула она с гордостью. – Уж скоро три будет. Скоро выйдем.
– На волю? – зачем-то уточнила я. Хотя и так было понятно, что отсюда только на волю и мечтают выйти. Куда тут еще выходить?
– У меня срок, почитай что, вышел, меньше года осталось. Обещали и Марьянку мою не переводить, так что вместе выйдем. Да где она? – нервничала она, но разговор продолжала. Тут, у них, пожалуй, никаких других развлечений, кроме разговоров, и нет.
Я спросила:
– А что значит – перевести? Куда могут детей перевести?
– А ты что, вообще случайная? – удивилась она, внимательно осмотрев меня с ног до головы. – Ты откуда тут взялась?
– Я с адвокатом тут. Помощник. Да, помощница.
– Первый раз?
– Да, впервые, – кивнула я и выкинула докуренный бычок в мусорку. Мимолетом я немного пожалела, что отдала всю пачку сигарет целиком. Неизвестно, сколько мне тут еще сидеть, можно было бы подумать и оставить себе хоть парочку. Не в смысле «СИДЕТЬ», а вот тут, на этой самой лавочке, просиживать старые штаны. Тут, в этом месте, слово «сидеть» – очень многозначное. Сиделец – страдалец. Я хожу, и все же я сижу – философия.
Сигареты просить обратно я не стала, вспомнила, каким жадным, голодным взглядом моя случайная соседка по лавочке смотрела на эту пачку. И за этим взглядом было все – что я уйду, а она останется. И что хоть бетонная стена и тонка, фальшива, и не разделяет на самом деле мир на две половины, для осужденной эта стена непреодолимым барьером стоит между нею и всей нашей так называемой жизнью, ВОЛЕЙ. Тут нет палаток, круглосуточных магазинов, тут не купишь сигарет просто так, в любой момент. Тут нет WiFi, «Макдоналдса» и новых коллекций шмоток со скидками на распродажах. Тут нет ничего, кроме случайного везения, каковым для нее сегодня была я. Чай, сигареты, тушенка, сгущенка – дефицит, которым дорожат больше золота. Золота и украшений тут, кстати, тоже нет. И я точно переживу без этих сигарет, а она так и будет каждую минуту своего медленно текущего времени, отпущенного ей по приговору, сидеть и думать о том, какой сияющий, переливающийся мир там, за чертой, за бетонной стеной. И этот плакат – «Под напряжением», он будто относился не только к стене. Тут все было под напряжением, его было видно невооруженным глазом. Даже дети, и те какие-то серые, одинаково одетые, только лица живые – не поняли еще, где они и почему. Я смотрела на ребятишек, они подходили ко мне, спрашивали что-то. Одна девочка, довольно большая, точно больше трех лет, спросила:
– А где моя мама?
– Не знаю, – искренне ответила я, почувствовав, как какой-то странный комок подступает к горлу.
Девочка огорченно кивнула и отошла к качелям. Она просто стояла и смотрела на калитку-КПП, ждала. Играть она совсем не хотела.
– Это Большаковой Таньки дочь. Она, Танька, лярва, – пояснила соседка. – Родила Ленку, только чтобы ее выпустили. Выйдет – и бросит. В детдом сдаст. Я с ней в одном корпусе, знаю точно. Наркоманка она.
– Как же это – в детдом? – глупо удивилась я.
Соседка фыркнула и добавила:
– Тут,
почитай что, все детей-то бросают. У каких бабки-тетки есть – тем повезло. А остальные – в детдом, в детдом. А я – ни за что. Я сама из детдома. Ни за что. Выйду, пойду учиться на кассира. А лучше на этого... мерчендайзера, чтоб не соблазняться деньгами. Только чтобы Марьянку поднять. Хватит с нее и трех лет в тюряге. Ей-то за что? Из-за меня.– Удачи вам, – сказала я, помолчав.
Против воли я разглядывала детей, которые бегали и резвились в маленьком тюремном дворике. Воспитательница, пожилая женщина с усталым морщинистыми лицом, кивнула моей соседке и крикнула:
– Марьянка сейчас выйдет. Доедает.
– Как она, не кашляет? – заволновалась она.
– Нормуль, – успокоила ее воспитательница.
– Хочешь еще курить? – осужденная протянула мне мою же пачку.
Я улыбнулась кончиками губ, стараясь сглотнуть эту странную тоску, подступившую не пойми откуда, взяла сигарету. Она тут же убрала пачку куда-то в карман, запрятанный в складках этого то ли платья, то ли тюремного халата, и вытянула ноги в беленьких носочках и плоских туфлях-лодочках без каблука.
– Как там воля? – вдруг спросила она.
Я задумалась. Что надо сказать? О чем она спрашивает? Не о пробках же ей говорить?
– По-разному.
– Ходят люди по матушке-земле?
– Ходят.
– Это хорошо, – удовлетворилась она, и тут из здания выбежала чернявенькая худенькая девочка в желтом платьице, и соседка моя тут же бросилась к ней. Марьянка повисла на шее у матери, и они простояли так несколько минут, не разнимая рук.
Я снова с удивлением отметила слезы, наполнившие мои глаза. Сидеть здесь стало почти невыносимо. Я провела «в неволе» всего лишь несколько часов, но уже задыхалась и мечтала вырваться из этого плена. Что бы стало тут со мной через пару недель? Впрочем, говорят, человек ко всему привыкает. Только не к маленьким грудничкам-арестантам, к этому привыкнуть невозможно.
Еще одна воспитательница выкатила несколько сдвоенных и одиночных колясок – весь набор, как я поняла, детских душ, живущих в этой колонии общего режима. Коляски были расставлены плотно друг к другу, чтобы поместиться на не слишком большом солнечном пятне. Из-за забора и колючей проволоки почти вся площадка находилась в тени. В одной коляске кто-то ворочался и кряхтел, воспитательница качала эту коляску и недовольно морщилась – как бы этот ворчун не перебудил весь боевой отряд. Из подъезда, заплаканная, вышла Дарья с моим Журавлевым.
– Что-то случилось? – спросила я.
Даша глубоко вздохнула, чтобы справиться с собой.
– Не могу от него уходить, – прошептала она и отвернулась.
Синяя Борода, чурбан бесчувственный, начал тут же давать мне какие-то распоряжения. Мне надо было сразу по выходу ехать в прокуратуру, там занимать очередь в архив. Потом обзвонить каких-то людей.
– Хорошо, что дело тут же, в Самаре. А то бы мы помотались. Ну, Дарья Матвеевна, что-то надо передать кому-то?
– Вы скажите, чтобы памперсов передали. Памперсы тут в дефиците, пусть не тратятся на всякую ерунду, – пробормотала Даша. – Мне ничего не надо, а у него опрелости. Пусть купят на размер больше и самую большую пачку. Лучше две.
– А сколько вашему? – спросила я.
– Скоро год, – улыбнулась и подняла голову она.
Я задумалась и поняла, что, значит, она ходила беременная все предварительное следствие, и на суде, возможно, тоже. Родила, значит, уже здесь.
– Как зовут?
– Ванечка. – Она приходила в себя и на меня вдруг начала смотреть по-доброму. До этого она воспринимала меня как пустое место. Такой ходячей журавлевской борсеткой, говорящим органайзером.
– Нам пора, – заметил босс, поглядывая на часы. – У нас еще куча дел.