Ева Луна
Шрифт:
В моей жизни начался период скитаний из одного дома в другой. Крестная то и дело меняла место моей работы, требуя каждый раз все более высокой оплаты за мои труды. Большого наплыва желающих высоко оценить мои услуги не наблюдалось: это было вполне объяснимо, учитывая, что в те годы многие девочки моего возраста работали вообще без зарплаты, только за еду. В какой-то момент я сбилась со счету и сейчас вряд ли могу вспомнить все дома, где мне довелось жить и работать; в памяти сохранилось только то, что забыть оказалось совсем уж невозможно, — например, дом, хозяйка которого увлекалась так называемым фарфором холодного изготовления: это не то ремесло, не то искусство сыграло в моей жизни свою роль, когда много лет спустя послужило поводом, чтобы пуститься в одно невероятное приключение.
Этой хозяйкой была женщина родом из Югославии, не слишком хорошо говорившая по-испански и готовившая какие-то странные, непривычные для меня блюда. В свое время она открыла формулу Универсального Материала — так скромно она называла смесь намоченной в воде газетной бумаги, обыкновенной муки и цемента, используемого для зубных пломб; хорошенько перемешав все ингредиенты, она получала неприглядную серую массу, главным свойством которой была податливость во влажном состоянии и каменная твердость после высыхания. С помощью этого материала хозяйка действительно могла имитировать практически любую фактуру, за исключением прозрачного стекла и стекловидной поверхности глаза. Эту смесь она подолгу месила, затем заворачивала в мокрую тряпку и убирала в холодильник, доставая оттуда любимый материал по мере необходимости. Мокрое тесто можно было мять, как глину, придавая ему нужную форму, а можно было раскатать скалкой до толщины шелковой ткани; материал-полуфабрикат можно было резать, придавать его поверхности разную текстуру и растягивать во все стороны. После высыхания и затвердения полученный предмет покрывался лаком, а затем его можно было раскрашивать подо что угодно: дерево, металл, ткань, фруктовую мякоть, мрамор, человеческую кожу — в общем, имитировать все. Дом этой югославской иммигрантки представлял собой настоящую выставку возможностей применения этого замечательного материала: в прихожей стояла ширма из якобы самого настоящего индийского черного дерева; по углам гостиной располагались четыре мушкетера
Война в Европе здорово расшатала нервы моей хозяйки. Она была уверена, что за ней повсюду следят какие-то шпионы и недоброжелатели, жаждущие ее крови; чтобы не дать им осуществить свои коварные замыслы, она окружила дом высоким каменным забором, утыканным по верхней кромке битым стеклом; кроме того, в спальне, в ящике ночного столика, держала два пистолета. В этом городе сплошные бандиты, говорила она, одинокая вдова должна иметь возможность защитить свой дом и свою жизнь, пусть только кто-нибудь сунется ко мне, сразу же получит пулю в лоб; и пули уготованы не только бандитам: в тот день, когда власть в стране захватят коммунисты, я сама пристрелю тебя, Эвита, чтобы ты умерла быстро и не мучилась под их гнетом, а последним выстрелом размозжу голову самой себе. Несмотря на рисуемые передо мной мрачные перспективы, эта женщина относилась ко мне неплохо, с уважением и, я бы даже сказала, с некоторой нежностью; она следила за тем, чтобы я ела досыта, купила мне хорошую кровать и почти каждый день приглашала меня в гостиную послушать вместе с нею очередные радиосериалы. И вот открываются ожившие страницы книги эфира, чтобы погрузить вас в мир чувств и романтических переживаний новой главы… Мы садились на диван бок о бок, между мушкетерами и слоником, и, уплетая печенье, затаив дыхание слушали новые главы сериалов — порой по три штуки кряду: две истории, например, про любовь, а одну — детективную. С этой хозяйкой мне было легко общаться, да и вообще чувствовала я себя в ее доме свободно и раскованно. Более того, у меня впервые в жизни появилась не просто крыша над головой, а что-то похожее на собственный очаг. Пожалуй, единственным неудобством того периода моей жизни был тот факт, что дом находился на самом краю города и Эльвире было нелегко добираться в такую даль; тем не менее, несмотря ни на что, всякий раз, когда у нее выдавался свободный вечер, она, как и подобает самой настоящей бабушке, шла проведать внучку. Ай, птичка моя, как же я устала, пока до тебя добиралась, но еще больше я устаю, когда тебя не вижу, каждый день я молюсь Богу, чтобы Он дал тебе благоразумие, как подобает взрослой девушке, а мне здоровье, чтобы я могла заботиться о тебе, говорила мне она.
Я наверняка задержалась бы в том доме надолго, ведь крестной не на что было жаловаться: хозяйка платила ей за меня вполне приличные деньги и делала это с завидной пунктуальностью. Тем не менее одно странное, надолго оставшееся для меня необъяснимым событие мгновенно положило конец моему сравнительно комфортному существованию в доме югославки. Дело было в ветреный вечер, примерно часов в десять: мы обе, и я и хозяйка, услышали какой-то непонятный звук, нечто похожее на отдаленную барабанную дробь. Воинственная, до зубов вооруженная вдова позабыла про свои пистолеты, закрыла жалюзи и шторы и просидела весь вечер, дрожа от страха, не рискуя высунуться и выяснить причину этого акустического феномена. На следующий день мы вышли в сад и обнаружили на лужайке четырех мертвых кошек, обезглавленных, растерзанных и со вспоротыми животами. На заборе были выведены кровью несколько ругательств. Я вспомнила, что уже слышала по радио о таких происшествиях: эти выходки приписывались властями подростковым бандам, члены которых самоутверждались через подобную жестокость. Я попыталась убедить в этом свою хозяйку и объясняла, что волноваться, собственно говоря, нечего; увы, все было бесполезно. Обезумевшая от страха югославка решила немедленно покинуть страну, пока на глазах наглеющие и набирающие силу большевики не сделали с ней то же самое, что с теми несчастными кошками.
— Повезло тебе, — сообщила мне крестная, — я договорилась пристроить тебя на работу в дом министра.
Новый хозяин оказался человеком не то серым, не то вообще каким-то бесцветным, какими, впрочем, были практически все общественные деятели того периода нашей истории, когда политическая жизнь была полностью заморожена и любое проявление индивидуальности, а уж тем более оригинальности могло привести любителя выделиться в некий подвал, где всеми делами заправлял благоухающий французским одеколоном человек с неизменным бутоном в петлице. Министр принадлежал к высшей аристократии страны как по рождению, так и по размерам своего состояния. Богатство и принадлежность к знатному роду являлись для него своего рода индульгенцией и словно бы давали ему право вести себя по-хамски, не считаясь ни с какими общепринятыми нормами. Впрочем, в какой-то момент он все же окончательно перешел границы дозволенного, и от него отвернулись даже члены того семейства, родством с которым он так кичился. Из Министерства иностранных дел он был уволен, когда его застали за тем, что он мочился в главном геральдическом зале за тяжелой портьерой из темно-зеленой парчи. Несколько раньше его по точно такой же причине уже выставляли со скандалом из посольства одной зарубежной державы. Тем не менее столь дурная привычка, абсолютно несовместимая с правилами дипломатического протокола, как выяснилось, не являлась в нашей стране препятствием для того, чтобы человек мог занять кресло руководителя одного из министерств. Главными же достоинствами и добродетелями господина министра были способность угождать Генералу и редкий талант оставаться незамеченным в любой сколько-нибудь сложной или невыгодной для него ситуации. По-настоящему известным его имя стало лишь много лет спустя, когда министр бежал из страны на собственном самолете. В суматохе и спешке, не без оснований опасаясь за свою жизнь, он где-то не то потерял, не то забыл целый чемодан, под завязку набитый золотом. Впрочем, насколько стало известно журналистам, даже в изгнании он не испытывал недостатка в этом металле. У нас, в столице, он жил в шикарном, похожем на дворец особняке, стоявшем посреди большого тенистого парка, где росли огромные, как мифические спруты, папоротники, а с деревьев свисали самые настоящие дикие орхидеи. По ночам в зарослях этого парка вспыхивали красные огоньки: так светились глаза не то гномов, не то какой-то другой нечисти, жившей под покровом пышной растительности, не то самых обыкновенных летучих мышей, вылетавших из-под крыши, где они спали целый день напролет, и отправлявшихся на ночную охоту. Разведенный, не имевший ни детей, ни друзей, министр так и жил в этом заколдованном доме один. Места здесь было с избытком как для него самого, так и для прислуги; многие комнаты были заперты на замок, и их двери годами не открывались. Меня просто завораживали эти коридоры с шеренгами запертых дверей по обе стороны; мне казалось, что из закрытых комнат доносятся чьи-то голоса, стоны и смех. Поначалу я останавливалась, прижималась ухом к какой-нибудь двери или пыталась заглянуть в замочную скважину, но вскоре мне уже не приходилось прибегать к столь примитивным методам познания тайных миров, скрывавшихся за каждой из дверей. Эти миры жили по своим собственным законам, время в них тоже текло по-особому, не так, как у нас, а их обитатели были просто припрятаны кем-то на будущее, чтобы не расходовать их попусту при каждодневном использовании. Я дала каждой из комнат собственное звучное название, одно из тех, что когда-то слышала в маминых сказках: Катманду, Медвежий дворец, пещера Мерлина, — мне было достаточно лишь чуть-чуть напрячь воображение, чтобы пройти сквозь доски и штукатурку и оказаться в самой гуще сказочных событий, разворачивавшихся по ту сторону стен, за потайными дверями.
Не считая шоферов и телохранителей, постоянно пачкавших паркет и воровавших хозяйское спиртное, в особняке жили и работали кухарка, старый садовник и дворецкий. К ним присоединилась и я, так никогда и не узнав, зачем меня сюда взяли и каковы были условия соглашения между хозяином дома и моей крестной; по правде говоря, я там не слишком перерабатывала. Не получая никаких особых указаний и распоряжений, я целыми днями гуляла по саду, слушала радио, придумывала истории для запертых комнат или же рассказывала уже придуманные сказки другим слугам, которые взамен закармливали меня сладостями. Непосредственно на меня были официально возложены всего две обязанности: чистить до блеска обувь хозяина и выносить за ним ночной горшок.
В первый день моей работы на новом месте в доме министра устраивали прием для всяких послов и политиков. Раньше мне еще не доводилось видеть столь масштабных приготовлений. Сначала к дому подъехал грузовик, доверху набитый круглыми столами и стульями с позолоченными спинками; из кладовой были извлечены вышитые скатерти, а из бездонных буфетов в столовой — банкетная посуда и приборы с выгравированной и позолоченной монограммой уважаемого рода, к которому принадлежал мой хозяин. Дворецкий вручил мне специальную тряпку, которой я должна была наводить блеск на хрусталь. Эта работа пришлась мне по душе: я ощутила неописуемый восторг от музыкального перезвона соприкасающихся рюмок и бокалов и вспыхивающей на хрустальных гранях и округлых поверхностях радуги, что происходило всякий раз, как только я извлекала очередной бокал из темного ящика на свет. Ближе к вечеру привезли огромную корзину роз: цветы расставили в фарфоровых вазах по всем гостиным. На столы водрузили извлеченные из буфета на кухне полированные серебряные графины и блюда для фруктов. Из кухни в комнаты для приема
перекочевывали бесчисленные тарелки с разнообразно приготовленной рыбой, мясом, привезенными из самой Швейцарии сырами, глазированными фруктами и грудами сладких булочек и печенья, выпекать которые дворецкий подрядил монахинь из ближайшего монастыря. Гостей обслуживали десять официантов, все в белоснежных перчатках. Я же подсматривала за происходящим из-за портьер, отгораживавших дверь гостиной от служебных помещений. Все, что я разглядела, изрядно пополнило мои знания и стало великолепным новым материалом для украшения самых изысканных сказок. Теперь я вполне авторитетно могла отправлять своих героев на королевские пиры и балы, радуясь, что узнала огромное количество всяких полезных подробностей и деталей светской жизни, о которых сама бы, понятное дело, никогда не догадалась: откуда мне, например, было знать, что на такие приемы специально приглашают музыкантов во фраках, которые целый вечер играют на террасе какую-нибудь легкую танцевальную музыку; что гостям подают запеченных фазанов, фаршированных каштанами, головы которых украшают изящные хохолки из длинных перьев; а чего только стоил вид зажаренного на углях мяса, которое подавали, предварительно облив крепким ликером, и затем уже при гостях поджигали, отчего над блюдом взметались языки голубоватого, почти прозрачного пламени. Я не ушла спать до тех пор, пока дом не покинул последний из гостей. На следующий день я участвовала в общей уборке, пересчитывала и раскладывала по коробкам приборы, убирала поломанные или увядшие цветы, расставляла по местам все, что доставали специально для банкета. Дом возвращался к привычному ритму жизни.На втором этаже огромного особняка располагалась спальня самого министра — весьма просторный зал с большой кроватью, углы которой украшали вырезанные из дерева на редкость пухлощекие ангелочки. Особую ценность представлял собой плафон, которому, как мне сказали, было уже не менее ста лет. Ковры и подушки были привезены откуда-то с Востока, а вдоль стен рядами стояли изготовленные еще в колониальные времена статуэтки святых из Эквадора и Перу; по самим же стенам была развешана внушительная подборка фотографий, на которых почтенный хозяин дома был запечатлен с самыми известными, уважаемыми и, по всей видимости, достойнейшими людьми страны. В одном из углов располагался резной письменный стол красного дерева, перед которым возвышалось старинное, обитое епископским плюшем кресло. Ножки и подлокотники этого тронообразного сооружения были позолочены, а в центре сиденья было аккуратно проделано отверстие, достаточное для того, чтобы справлять в него все естественные надобности. Хозяин усаживался в кресло, и продукты его жизнедеятельности через некоторое время оказывались в специально установленной под сиденьем фаянсовой вазе. Порой господин министр часами просиживал в этом кресле с секретом и успевал за это время написать несколько писем, набросать текст очередной речи, прочитать газету и хорошенько приложиться к бутылке виски. Закончив важный физиологический процесс, он дергал за шнур колокольчика, звонок которого разносился по всему дому, как сигнал тревоги или призыв о помощи. Я, сгорая от злости, поднималась в спальню хозяина и забирала горшок. В голове у меня никак не укладывалось, почему этот идиот не пользуется, как все нормальные люди, обычным туалетом. У хозяина всегда была такая странность, и лучше не задавай лишних вопросов, однажды сообщил мне дворецкий, и никаких иных объяснений я добиться так и не смогла. Через несколько дней я поняла, что такая работа выше моих сил. Мне становилось плохо, я задыхалась, у меня начали чесаться руки и ноги, а время от времени меня всю прошибал холодный пот. Ничто — ни ожидание очередного банкета, в подготовке которого предполагалось и мое участие, ни потрясающие приключения, происходившие в запертых комнатах, — ничто не могло заставить меня хотя бы на миг забыть это плюшевое кресло и выражение лица хозяина, когда тот сначала жестом давал мне понять, что настало время в очередной раз исполнить мой священный долг, а затем величественным взмахом руки указывал направление, в котором я должна была проследовать, чтобы опорожнить драгоценный сосуд. На пятый день, услышав призывный звон колокольчика, я притворилась глухой и некоторое время продолжала заниматься своими делами на кухне. Впрочем, через минуту-другую вновь зазвучавшая трель колокольчика дала мне понять, что так просто от меня не отвяжутся. Этот звон, казалось, раздается прямо у меня в голове и раскалывает череп изнутри. Наконец я заставила себя подняться по лестнице, что далось мне с огромным трудом. Каждую следующую ступеньку я преодолевала все с большим усилием, и одновременно с каждым шагом во мне все больше закипала злость. Наконец я вошла в роскошную, но при этом воняющую, как неубранная конюшня, комнату и, не глядя на хозяина, наклонилась к креслу, из-под которого и извлекла на редкость обильно заполненный горшок. Совершенно спокойно, так, словно у нас это было заведено с незапамятных времен и повторялось ежедневно, я подняла фаянсовую вазу перед собой и милейшим образом перевернула ее прямо над почтенным государственным деятелем; одного движения руки мне хватило, чтобы полностью избавиться от чувства униженности, преследовавшего меня все эти дни. Некоторое время хозяин продолжал сидеть неподвижно, и о том, что все происходящее его несколько удивляет, можно было судить лишь по выражению его выпученных глаз, готовых, казалось, выпрыгнуть из глазниц.
— Всего хорошего, сеньор. — Я по-военному развернулась на пятках, стремительно вышла в коридор, по-быстрому попрощалась с друзьями, спавшими за запертыми дверями, спустилась по лестнице, проследовала мимо шоферов и телохранителей, вышла на террасу и успела даже пройти через весь парк до того, как оскорбленный министр пришел в себя.
Отправиться на поиски моей крестной я не решилась: слишком уж напугала она меня как-то раз, когда в припадке безумия пригрозила зашить кое-что и мне. В одном из кафе мне разрешили позвонить по телефону, и я набрала номер дома, где работала Эльвира. Там меня огорошили, сообщив, что она, оказывается, ушла, водрузив на вызванного извозчика свой гроб. Больше ее в доме пожилого холостяка и старой девы не видели. Куда она подевалась, никто не знал, дать какие бы то ни было объяснения своего ухода она не удосужилась; более того, она никого не присылала за оставшимися вещами. Выслушав все это, я во второй раз в жизни почувствовала себя безмерно одинокой и призвала на помощь маму, чтобы та дала мне сил и помогла преодолеть свалившиеся на меня несчастья. С тем чувством, с которым обычно девушки спешат на свидание, я, повинуясь не то инстинкту, не то интуиции, направилась в центр города. На площади имени Отца Нации я с трудом узнала конную статую нашего благодетеля: за последнее время памятник успели отчистить от голубиного помета и патины и, более того, отполировали до блеска, так что теперь он сиял в лучах солнца во всей своей роскоши и величии. Лишь там, на площади, я поняла, что подсознательно пытаюсь отыскать Уберто Наранхо — единственного человека из всех, с кем меня сводила жизнь, кого я пусть и не по полному праву, но по крайней мере не без оснований могла считать своим другом. О том, что разыскать его может оказаться трудной, даже непосильной задачей или же что он, например, вообще уже забыл меня, я как-то не думала: слишком мало лет прожила я на свете, чтобы быть пессимисткой и переживать из-за еще не случившихся неприятностей. Я присела на бортик фонтана, где он когда-то устроил заведомо выигрышное для себя пари с бесхвостой рыбкой, и стала смотреть на попугаев и толстых ленивых белок, неспешно и с достоинством сновавших по ветвям деревьев. Ближе к вечеру я поняла, что ждать на одном месте, наверное, не имеет смысла и пора переходить к более активным действиям. Я прогулялась по центру, по его узким улицам, сохранявшим очарование колониальной эпохи. В те времена по этому району еще не прошлись, снося все на своем пути, шеренги экскаваторов, исполняющих задание приглашенных в страну итальянских строителей. Во всех лавках, киосках и кафе я спрашивала о Наранхо; знали его в этом районе хорошо, что, впрочем, не было удивительно, поскольку именно здесь он ошивался с самого детства и здесь проворачивал свои первые мелкие делишки. Куда бы я ни сунулась, ко мне везде относились очень любезно; тем не менее никто не дал мне прямого ответа на вопрос, где я могу найти своего знакомого. Судя по всему, диктатура приучила людей держать рот на замке; кто его знает; в конце концов, даже девчонка в переднике служанки и с тряпкой за поясом может оказаться не той, за кого себя выдает. Лучше уж не рисковать и не болтать лишнего. Наконец кто-то сжалился надо мной и дал «наводку»: иди, девочка, на улицу Республики, там его можно частенько встретить по ночам. В те времена квартал красных фонарей в нашей столице представлял собой едва ли не один-единственный плохо освещенный квартал; все было весьма скромно по масштабам и ни в какое сравнение не шло с тем городом порока, в который этот район превратился через несколько лет; однако уже в те годы в газетах мелькали частные объявления от девушек, фотографии которых цензура с ложным пуританством перекрывала в самых интересных местах черными треугольниками; были в городе и гостиницы, где можно было снять номер на час, были и подпольные публичные дома, и игорные притоны. Ближе к ночи я вспомнила, что весь день ничего не ела, но просить помощи не стала; слишком хорошо у меня в памяти отложился завет Эльвиры: запомни, птичка моя, лучше умереть от голода, чем просить подаяния. Наконец я забрела в какой-то темный проулок, заканчивающийся тупиком, подобрала несколько картонных коробок, устроилась, как могла, поудобнее и на удивление быстро и крепко уснула. Проснулась я спустя несколько часов оттого, что мое плечо сжала чья-то сильная и довольно бесцеремонная рука.
— Говорят, ты меня ищешь. Какого хрена тебе надо?
В первую минуту я его не узнала, как, впрочем, и он меня. Уберто Наранхо здорово вырос, повзрослел и совершенно избавился от детских черт в своем облике. В тот момент он показался мне очень элегантным — темные бакенбарды, взбитый набриолиненный чуб, длинные брюки точно по фигуре, сапоги на каблуке и кожаный ремень с металлическими заклепками. На его лице словно застыло наглое выражение уверенного в себе человека, но в глазах по-прежнему мелькали озорные искры, от которых его не смогли избавить никакие невзгоды, сваливавшиеся на него в течение жизни. В то время ему было чуть больше пятнадцати лет, но выглядел он гораздо старше — в первую очередь благодаря походке: он чуть сгибал ноги в коленях и словно балансировал всем телом, ежесекундно пытаясь найти единственно возможную точку равновесия. Добавляла ему взрослости и гордо поднятая, даже чуть запрокинутая голова и, конечно же, вечная сигарета, приклеившаяся к нижней губе. Пожалуй, по осанке и этой бандитской походке я его и узнала, хотя с тех пор, как видела в последний раз еще в коротких штанишках, прошло действительно много времени.
— Я Ева.
— Кто?
— Ева Луна.
Уберто Наранхо провел ладонью по волосам, засунул большие пальцы обеих рук за ремень, выплюнул сигарету и посмотрел на меня сверху вниз. В переулке было темно, и толком разглядеть меня ему не удалось, но голос он, несомненно, узнал, как узнал и сверкнувшие в темноте мои глаза.
— Это та, которая сказки рассказывала?
— Да.
Тут-то он и сбросил с себя маску наглого циника и вновь стал тем самым мальчишкой, который когда-то убежал от меня, толком не попрощавшись, смущенный и покрасневший до корней волос от девчоночьего поцелуя, пришедшегося прямо в нос. Он опустился на одно колено, наклонился и улыбнулся той улыбкой, какая появляется на лице человека, когда он находит потерявшуюся любимую собаку. Я машинально улыбнулась в ответ, все еще не до конца проснувшись и не чувствуя грани между сном и явью. Мы протянули друг другу руки, и наши вспотевшие ладони соприкоснулись; мы вспоминали друг друга, узнавали на ощупь и, покраснев, заново знакомились: привет, привет; и вот я, не в силах больше сдерживаться, подалась вперед, обняла его за шею и прижалась к его груди; мое лицо уткнулось в яркую, словно из театрального гардероба, рубашку и в воротник, испачканный ароматизированным бриолином; Уберто обнадеживающе похлопал меня по спине и сглотнул скопившуюся у него во рту слюну.