Евпраксия
Шрифт:
Иерарх молчал. Не сказав ни «да», ни «нет», снова задал вопрос:
— Отчего ты пришла ко мне, а не прямо к Янке? Думала, она не простит, а меня удастся разжалобить?
Евпраксия почувствовала себя уничтоженной. Маленькой нашкодившей девочкой перед ликом сурового учителя. И, как девочка, разрыдалась — горестно, беззвучно, — повторяя опухшими губами:
— Извините, отче... извините меня, пожалуйста...
Он сказал примирительно:
— Хватит, хватит, сядь. Дело не во мне и не в Янке. Ты готова ли сама к постригу? Походи в послушницах, а потом
— Нет, хотела бы как можно скорее. Жить в миру не имею сил. Всё кругом постыло, мерзко и бессмысленно. Лишь служение Господу вижу для себя целью. Дабы вымолить у Спасителя прощение — и покойному императору, и себе, грешной.
У Никифора прищурился правый глаз:
— Императору? Продолжаешь печься?
Уронив руки, пригорюнившись, Ксюша заявила неожиданно твёрдо:
— Я его бывшая жена. А теперь вдова. Я его любила. И надеюсь соединиться на небесах.
Грек не зло поёрничал:
— Или в преисподней?
— Или в преисподней... Лишь бы только встретиться.
Иерарх вздохнул:
— Не о том заботишься... Ладно, Бог с тобой. Я не против твоего пострига. Можешь передать Янке. Но последнее слово всё равно за ней, ибо настоятельница — она. — И поднялся, говоря тем самым, что беседа завершена.
Русская поклонилась в пояс, а первопрестольник её перекрестил. И, насупившись, удалился молча, вроде недовольный своим мягкосердечием.
Ксюша прошептала:
— Ничего, неважно... Главное, что благословил... Если и не к Янке, так в другую уйду обитель. На одном Андреевском монастыре свет клином не сошёлся...
Там же день спустя
Янке было в ту пору около пятидесяти лет. Младшая сестра Владимира Мономаха, с детства отличалась она въедливым характером и высокомерием. Всех считала ниже и глупее себя. На лице девочки читалось: «Дед мой — Константин Мономах, я не вам чета, вы не стоите моего мизинца!» Стала сиротой на тринадцатом году жизни и возненавидела мачеху — половчанку Анну, старше Янки только на два года и ровесницу Владимиру. «Мразь, дикарка! — думала о ней падчерица. — Как она посмела затесаться в нашу семью, приобщиться к Рюриковичам? Чтоб ей пусто было!»
Вскоре отроковицу стали волновать новые заботы: ведь отец сговорил её за правителя Византии — императора Константина Дуку — и отправил с пышным свадебным поездом в Царь-град. Но судьба не улыбнулась девице: ехала и плыла она около двух месяцев, а за это время греки совершили у себя государственный переворот, Константина свергли и насильно постригли в монахи. Так что он жениться уже не мог. Опозоренной Янке ничего не оставалось, как вернуться обратно. Больше замуж её не брали, и она, основав на деньги отца Андреевский женский монастырь, стала его игуменьей.
Впрочем, духовное призвание не мешало ей ненавидеть по-прежнему Анну и её детей. И особенно — Евпраксию, уродившуюся писаной красавицей. Ведь саму Янку Бог не наградил ни пригожестью, ни изяществом. «Эта замарашка неожиданно
стала германской самодержицей?! — рассуждала игуменья. — Господи, помилуй! Все мужчины одинаковы: что отец, прельстившийся глупой, но смазливой куманкой, что германец Генрих...» Слава Богу, вскоре немец понял свою ошибку и прогнал Опраксу. А она, распутница, обвинила его же в ереси! Сука-волочайка! Ни стыда, ни совести!И когда келейница Серафима доложила матушке, что пришла её младшая сестра, Янка недовольно спросила:
— Катя Хромоножка? Что ещё ей надо?
— Нет, не Хромоножка — Опракса.
Настоятельницу от этого имени даже передёрнуло:
— Как она посмела? Не желаю видеть.
— Говорит, с благословения самого митрополита.
Догадавшись, что её объехали на кривой козе, Янка сжала кулаки:
— Ах она паскуда! Прорвалась к Никифору... и своими чарами... грек не устоял... Ну, понятно! — и ругалась довольно непристойно несколько минут.
Переждав очередную тираду, Серафима хладнокровно осведомилась:
— Что же ей сказать?
— Прогони ракалию в шею.
— Неудобно, матушка. Будет жаловаться их высокопреосвященству.
— Ну и пусть. Мне не больно страшно. Ничего не сделает, только пожурит.
— Для чего же затевать распрю на пустом месте? Можно тут решить.
— Не учи меня! Я не допускаю к себе падших женщин! Выстави ея. Слышишь, выстави!
Уходя, келейница проворчала:
— А Господь наш Иисус Христос допускал...
Янка вспыхнула:
— Что такое? Что ты там бубнишь?
Посмотрев на неё из-под седоватых бровей, Серафима ответила:
— Ничего, вырвалось нечаянно.
— Нет, скажи.
— Говорю — нечаянно.
— Повтори немедля!
Та, поколебавшись, решилась:
— Иисус Христос допускал к себе падших женщин. И учил: их раскаяние во сто крат дороже, чем моление праведниц.
Настоятельница спросила:
— Не рехнулась ли ты, сестра? Упрекаешь меня в отступлении от истинной веры?
— Я не упрекаю. Я напоминаю.
— Прочь иди. Мне казалось, что ты умнее. И тебя околдовала эта паскудница?.. — Но когда келейница собиралась уже выйти за порог, бросила надменно: — Хорошо, так и быть, пригласи ея. Пусть изложит просьбу.
Евпраксия и вправду напоминала кающуюся Магдалину: бледное осунувшееся лицо и круги под глазами, чёрная накидка и опущенные долу глаза. Настоятельница отметила про себя — не без доли злорадства: «Подурнела-то как! Постарела даже. Тридцать семь не дашь. Сорок семь — пожалуй...»
— Здравия желаю, сестра, — поклонилась Ксюша.
— Здравствуй, здравствуй, коли не шутишь. Что сказать желала? Для чего ходила к митрополиту?
Та ответила кротко:
— Била ему челом. Чтоб на постриг благословил.
Янка рассмеялась ехидно:
— Ты — в монашки? И хватает совести?
Покраснев, Опракса произнесла:
— Бог ко всей пастве милостив. В том числе и к заблудшим тварям. Отчего же я, даже не заблудшая, а бездольная просто, не могу надеяться на спасение?