Евреи в тайге
Шрифт:
Наступила пауза. Гудел ветер из тайги. Я ждал, покуда Розенблат заговорит сам.
— Положим, им приказали оттедова вертаться! — сказал он через несколько минут.
— Кто?
— Партия приказала! Они бы там все передохли!
— Что ж было дальше? — спросил я.
— Дальше? Дальше было пятнадцатое июля.
— Это что значит?
Он перевел дух.
— Пятнадцатое июля — вот я, Авраам Розенблат, я вам говорю, что и через сто лет мы тоже будем помнить этот день. Пятнадцатого июля у одного колониста пала лошадь, то есть подох у него конь, и это всем не понравилось, как той конь подох. Позвали казацкого фершала, и той фершал сказал: «Будьте здоровы, евреи, что конь здох от симбирской язвы!» И как он сказал это, так он поднял большой гвалт: велел того коня спалить и хозяев взять в калартин, и чтоб все боялись и ждали, и кончено. И что же вы думаете? Стали дохнуть
У него замутились глаза, он отвернулся и замолчал.
— Мы еще дома, в местечке, дошли до края, что называется, до последнего края. И вот мы сели и поехали в Биробиджан и ехали месяц. И вот мы приехали и находим беспорядок, как в сумасшедшем доме, и находим гнус и дождь, дождь и гнус. И потом оказывается на закуску, что тут эпидемия и кони все передохли. Плакали люди! Старые люди плакали, когда сваливали тех коней и обливали их керосином и палили, и они горели, и вся надея наша горела, и гнус душил нас, и шел дождь!
— Но это тоже еще не конец. Вот приходит известие из двух казацких деревень, где живут евреи, что начали умирать уже люди, и что паника, и колонисты разбегаются. А как же?! И вот тут мы увидели, что это за парень, этот председатель. Он взял и пошел пешком в эти деревни. Туда пятнадцать верст, а он идет пешком, бо своего коня он уже, слава богу, спалил, а у самого у него дизентерия, то есть он болен и имеет температуру, что ему вовсе надо лежать в больнице. Но он идет проводить собрание. Ну, вот! Что тут рассказывать? Приходит он туда, а там тоже палят коней, и люди плачут, и кругом неприятность и идет дождь, и гнус такой, что можно сойти с ума, и люди помирают, а кто еще живые, в одну душу кричат, что хотят домой! Так он берет, этот председатель, и собирает собрание и зовет старых казаков, чтобы казаки действительно сказали, какая здесь бывает жизнь. Ну, казаки по совести сказали, что местность здесь очень замечательная и всегда здесь хорошо, но раз в двадцать лет здесь бывают сильные дожди, и за это обижаться не надо, а надо переждать. Так говорили казаки. А потом он сам вышел и стал держать речь. Хотя все видели, что он больной и падает с ног, но между прочим колонисты решили остаться…
Здесь рассказ Авраама Розенблата оборвался: у прицепленной к трактору телеги, на которой мы сидели, поломалась боковая перекладина. Это произошло неожиданно и едва не окончилось бедой: нам с Розенблатом повезло, мы сидели справа, но сидевшие на левой перекладине попадали, и их едва не задавила скатившаяся с телеги громадная бочка керосину. Пришлось рубить дерево и заменять поломанную боковину. Через часок мы двинулись дальше, и я попросил продолжать рассказ. Розенблат тяжело дышал: он только что тащил на себе срубленное дерево.
— Ну, что я вам еще скажу? — начал он через несколько минут. — Евреи, значит, решили остаться, и он вернулся. Но между прочим эта дизентерия не шуточки. Все начали болеть дизентерией! Может, мы мало горя имели, так на тебе еще эпидемию! Вы видели на опытном поле коровник? Так там стали класть больных. На койках и между койками и под койками лежали больные. И в каждом доме был больной. А как же? Эпидемия, так эпидемия! Прибегли люди из Дежневки и говорят, что там поголовно дизентерия, людей приносят с сенокоса на носилках, бо у их судороги. Кричат люди: «Куда нас завели? Что это за край за такой?» И что вы думаете? Опять он поднялся, этот самый председатель, и поехал в Дежнево и собрал там всех партейных и комсомольцев, и они постановили, что это фронт, огонь, тяжелая минута, и когда дизентерия, так нельзя дезинтировать и надо оставаться. И я вам скажу, что если бы не они, так тут бы ни одного человека не осталось! Когда люди видели, что тут трудность большая и кони горят десятками, так многие прямо падали в обморок. Но этот молодняк, эти учителя, что на них смотреть не на что, бо они все мальчишки, — так они показали пример! Вполне можно сказать, что они показали большой пример!..
Молодой человек, о котором была рассказана эта история, сидел на соседней телеге, попрежнему свесив ноги и попыхивая козьей ножкой. Это был на вид обыкновенный еврейский молодой человек— худой, немного сутулый, с большим некрасивым ртом, с грустными глазами. Он нисколько не был похож на свою историю: вид его можно было скорее назвать
невзрачным.— Вы его попросите, — продолжал Розенблат, — нехай он вам расскажет, как он ходил в Михайло-Семеновское, в рик, когда надо было справлять воинские документы для трактористов. Это было самое в потоп. Идет он в Михайло-Семеновское пешком, — шестьдесят пять верствов. Приходит вечерком в Михайло-Семеновское, а там за три верствы от села начинается разлив, вода такая, прямо как в море. А лодки, конечно, нету и никого нету. Начинает он звать — никто не откликается. Начинает стрелять из леворверта, — опять никто не слышит. А комар душит, и укрыться негде. А сам он еще от болезни не поправился и слабый, и кушать же нечего, и вдруг выходит, что шестьдесят пять километров он сделал задаром Тут, знаете, он сам признавался, что сел на могилку, — там кладбище, — и таки заплакал. Дошло человеку до печонки! И что вы думаете — пришлось ему вертаться опять так само пешком. Он за трое суток сделал сто тридцать километров. Пара коней этого не сделает. Но зато как пришел он, так упал: ноги опухли, лицо и руки опухли. Совсем из сил выбился, потому что он же не казак какой-нибудь! Что он такое? Он не больше, как учитель! Так он таки схватил воспаление легких, и мы уже думали, что ему конец приходит. Но нет, все-таки вытянул. Человек ничего себе, подходящий!
Мне захотелось ближе познакомиться с председателем. На остановке, не зная с чего начать разговор, я намекнул ему на историю его приключений, которые были мне только что рассказаны.
— Вам здесь было изрядно тяжело, я слыхал! Много пришлось пережить.
Он конфузливо улыбнулся и сказал, пожимая плечами:
— Пришлось немного работать не по специальности, но это ничего. В этом году мы ведь уже открываем школу!
Берег пылает
Утро было тихое, воздух стоял сухой, небо было чисто, когда мы выехали, но вскоре стало заволакивать тяжелой оловянной тучей.
— Уж не пожар ли? — сказал, правда, довольно беспечно ямщик.
На Амуре осени сухие. Резкий ветер высушивает дороги и тропы, ссыхается и увядает трава, и деревья начинают быстро обнажаться.
Странный вид получается тогда: вот лежала грузная гора, покрытая густою зеленью, — зелень была густая, как шерсть большого зверя. Но прошел трепет осени, унес листву, унес траву и кустарники, и вот гора лежит обнаженная, точно оборванная, ободранная. Как после побоища!
Сухо в воздухе, небо сурово, и огонь начинает тогда носиться по пустыне. Он мчится, как озверелый ветер, как весть о несчастье, как грозная болезнь. Он появляется неизвестно откуда и катится по высохшей траве. Он сжигает луга, пастбища, поля. Страшно тогда. Некуда укрыться от его дыхания. Огонь пожирает необъятные пространства, и пепел ложится опустошением на места, по которым он прошел. За десятки километров видно, как свинцовый налет дыма поднимается к небесам и застилает последнее сияние еще теплого солнца.
— Не иначе пожар, граждане! Большое горе бежит на людей, — повторял наш ямщик, поглядывая на небо.
К вечеру мы были на Амуре и сели на пароход. Ночью мне не спалось. Я вышел на палубу. Было совершенно темно. Дверь выходила на китайский берег. Я обогнул корпус парохода и вышел к противоположной, советской стороне.
Я увидел страшное зрелище: пылал берег. В этом месте горы извиваются вдоль реки, Хинган то поднимает вершины кверху, то ныряет в глубину и проваливается в Амур.
Я не мало исходил здесь с ружьем и хорошо помню, как бывало тяжело бороться с непроходимыми зарослями. Теперь там бегал и хозяйничал огонь. Он задумал дикое дело: ему как будто надо было сдвинуть сопку с места, утащить ее с собой, и он обхватил ее причудливой петлей. Он выжег почти правильный круг у ее вершины, затем скатился по хребту вниз, в овраг, и уперся в дно оврага, как бы укрепился там, чтобы лучше тащить сопку вниз.
Не знаю, как долго стоял я на палубе, оцепеневший и завороженный. Я видел, как огонь взбежал на следующую сопку и стал ее тоже опоясывать.
Была темная ночь. Кругом стояло безмолвие пустыни, небо было красно, и казалось, что горит весь мир. Наш пароход с его сотнями пассажиров, с его громадным трюмом, в котором лежали десятки тысяч пудов груза, казался жалким утенком на воде, а на берегу, прокладывая себе страшную свободу, гулял хищник.
На палубу вышел мой спутник.
Белопольский — биробиджанский колонист. Но приехал он не из Белоруссии и не из Украины, а из Южной Америки. Белопольский родился в маленьком местечке Подольской губернии. В 1905 году ему было пять лет. Его старшие братья участвовали в революционном движении и были заточены и сосланы, отец был убит на погроме.