Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Антитроцкизм Юрия Трифонова, конечно, отличался от дешевенького и подхалимского антитроцкизма какого-нибудь Катаева и жалких — с антитроцкистской подоплекой — приветствий в адрес охотника за детскими скальпами Сикейроса. Но так или иначе московские интеллигенты, в том числе и одного с Троцким происхождения, бравировали отрицанием Троцкого и троцкизма, никаким боком не вникая в существо постоянно выдвигаемой на первый план проблемы и медленно сползая в бездну, не замечая того. Глупые и неверные сказки о расказачивании и организации трудармий, сверхиндустриализации и процесса над адмиралом Щастным до дна вскрывают невежество современных дилетантов от истории. Я не могу указать названия книги, где упомянутые факты рассматривались с объективных позиций.
Троцкого превратили в фантом, призрак, в некий знак. Подобное отношение к Троцкому делает нашу историю конфликтной, региональной, бытовой и даже криминальной — отмычечной, позволяя использовать как инструмент реакционного политического процесса.
— Девочкой я любила отца истово, — однажды призналась Женя. — Я не видела в нем никаких недостатков. Он нравился умелостью рук,
Через десятки лет из трубки телефона долетел Женин — сибирский и далекий — голосок, истонченный расстоянием:
— Умер! Понимаешь — умер! Кончил совсем плохо, хотя и вполне благополучно, без особых мук. Даже нехорошо вспоминать так о мертвом. Его многие на ТЭМЗе уважали. До сих пор на заводе меня знают по нему. Приглашают читать лекции, дарят подарки, поздравляют с праздником. На ТЭМЗе никто не читал «Дня второго». Прочли бы — испугались. Он никогда никому не открывал тайну знакомства с Эренбургом. Только хвастался перед Додей Лифшицом и Митей Саратовским: Илья Григорьевич — мой друг! Прагматичный Додя пожимал плечами. Ему наплевать, кто чей друг. Очевидно, что Эренбург не спешит помочь отцу с публикациями. А Додю худо-бедно печатали. Но несмотря на все актерство и выпендреж, отец был лучше и добрее любого человека из тех, с кем довелось повстречаться на жизненном пути.
Женя заплакала, и разговор оборвался. Давным-давно, после празднования Седьмого ноября, когда Сафронов заснул прямо за столом, упершись головой в блюдо, Женя начала открывать мне на прогулках в Роще незаурядные качества отца. Она не хотела, чтобы у постороннего сложилось о Сафронове дурное мнение. Путешествуя по аллеям Рощи в нашем ежедневном прибежище. Женя поведала любопытную историю, несколько оттесняющую всю нашу детскую литературу на задний план. Кассили и прочие Носовы с Успенскими сейчас как-то поблекли в резких лучах Жениного скверного анекдота. По-настоящему трагически детское — истинно достоевское — выдвинулось на авансцену и вынудило горько задуматься над природой и значением бытовых коллизий.
— В неком смысле отец поразительная личность. Мать могла меня привести в сапожную мастерскую, усадить на стул, сдернуть туфли и пожаловаться айсору… Ты знаешь, кто такие айсоры? Это ассирийцы.
Я кивнул — я знал. Ассирийцы в Киеве держали чистильные будочки на Бессарабке и Крещатике и скупали золото. Богатейшие люди! Один знакомый айсор говорил мне:
— Что ты за еврей?! Жиды ведь имеют копейку! Правда, против нас, айсоров, и ромы бедняки…
Цыган он почему-то называл ромами.
— А уж евреи — нищета! Айсоры самый золотой народ на свете. Это потому что наши девушки ни за кого другого, кроме как за айсора, замуж не идут: все в семье остается.
Одного айсора я описал в повести «Поездка в степь», но в его семье случилась трагедия — в судьбу, разламывая национальные перегородки, ворвалась любовь к русской.
Жаловалась мать айсору долго и горько:
— Опять каблуки скривила, набойки стесала, как масло с ложки слизнула или пенку от варенья. Не успеешь оглянуться — раз и нет! Не напасешься на нее — косолапая и с дефектом.
Я девочкой была очень красивой, и со мной отец связывал всякие надежды. Ты умная, говорил, лаская, симпатичная, из тебя что-нибудь да выйдет. Может быть, актриса! Он никогда не опозорил бы дочь: косолапая и с дефектом! На нее не напасешься! Будто мы побирушки какие-нибудь! Потом — подростком — я вытянулась и подурнела. Но он продолжал гладить по голове и шептать: умненькая, привлекательная, симпатичная. В четвертом классе мы с подружкой Инкой ходили вечерком по тихой уличке за гортеатром и рассказывали друг другу анекдоты. Очень взрослые анекдоты. А отца как раз на воскресенье из леспромхоза бригадир отпустил, когда оперативники сами уехали в Томск к семьям.
— В четвертом классе? — недоверчиво спросил я. — Не рановато ли?
— О нет! — воскликнула Женя, прижавшись к плечу своим мягким и беззащитным. — О нет!
Я забыл, что сам в эвакуации слушал, как сверстники — ученики четвертых и пятых классов школы № 50 имени Сталина в Ташкенте, рассказывали друг другу похабнейшие анекдоты на бревнах за дворовым туалетом общежития по улице Пушкинской, 63, рядом с небольшим особнячком, в котором жил с семьей Алексей Толстой. Я описал довольно подробно, что происходило во дворе особнячка по вечерам, в повести «Божья травка», которой Твардовский дал другое заглавие: «Когда отец ушел на фронт». Главки о Толстом цензура выбросила, текст вынудили издательство переверстать, наложили штраф на редактора, который я оплатил из собственного гонорара, и, что поразительнее остального, — мне не удалось восстановить изъятое при переиздании несчастной повести. Так читатель и не узнал, как развлекался Толстой во времена нашествия. Анекдоты ребята рассказывали всякие. Я анекдотов никаких не знал — слушал молча. Среди нас присутствовали и семиклассники. Один из них — отличник и сын дирижера театра имени Ивана Франко очкарик Яня Блюмин — подросток, о котором никто ничего дурного не мог сказать, тоже участвовал в общей беседе. Его два анекдота оказались, помнится, забористее остальных. От Яни я ничего подобного не ожидал. После войны он, окончив школу с золотой медалью, подал документы в вуз, но не прошел собеседование. Возвратившись домой, Яня написал записку матери с просьбой простить его и свел счеты с жизнью. Одни утверждали, что из-за неудачной любви, во что легко верилось — вислый нос; оттопыренная нижняя губа и маленькие глазки за толстыми линзами очков не оставляли ему никаких шансов; другие считали, что Яню добила история с поступлением в институт. Евреев на престижные факультеты не принимали и при наличии золотой медали, а Яню родители предупредили: не лезь куда двери закрыты — лоб расшибешь.
— Не дай Бог пожившему мужчине услышать, о чем болтают девочки иногда на прогулках. Не дай Бог! Я не хочу иметь детей — слишком страдала сама, когда произрастала.
Сестренка Наташка — тогда кроха, еле ножки переставляла, увязалась за нами. Мы считали, что она ничего не понимает и не в состоянии ничего запомнить. В воскресенье у нас собралась вся семья для чаепития, да еще повидаться с отцом явился мамин брат с женой. Я дочитывала книжку в другой комнате. Наташка внезапно радостно объявила, что желает рассказать анекдот. Компания обрадовалась — надоело просить ее продекламировать свежевызубренный стишок. Анекдот она выдала с мельчайшими подробностями, от которых я и сейчас вспыхнула бы кумачом, да еще и прибавила, дрянная девчонка: Женька с Инкой хохотали, а я не поняла, что такое ПэПэЖэ! Родители, чтобы не заострять внимания Наташки, подтвердили, что анекдот смешной, но все-таки не очень. И вообще, анекдоты — чепуха и недостойное занятие. Я металась по комнате в отчаянии, не зная, что предпринять. Выпрыгнуть из окна? Провалиться сквозь пол? Выскочить из комнаты и побить Наташку за вранье? Повеситься прямо сейчас? Залезть под кровать и там лежать, чтобы никто до утра не нашел? Сгореть со стыда? Все отрицать? Я смотрелась почему-то в зеркало: гадкая, гадкая уродка, да к тому же багровая, как свекла, и прыщ на подбородке отвратительный. Вот кошмар! Представляешь?— Очень хорошо представляю. Нечто подобное произошло когда-то и со мной, — сказал я в утешение, хотя со мной ничего похожего не происходило.
— Ну, ты парень, тебе проще.
Воспоминания настолько болезненно отозвались сейчас на Жене, что она всхлипнула. Слезы у нее находились близко. Чуть что — туманные очи наполнялись блестящей влагой. Я вытирал лицо кончиками пальцев, а она все плакала и плакала, градом теряя крупные капли. Удивительно, что они не замерзали на щеках. Мороз в Роще стоял нешуточный. Наконец Женя успокоилась.
— Ну и что случилось дальше? Выпороли тебя, поставили в угол или прочли нотацию?
— Если бы! Поздним вечером, лежа на диване, отец позвал к себе. Была любимая поза: я упиралась коленками в пол, локти на краю подушек, физиономию подпираю ладонями. Он лежал вытянувшись — глаза в потолок и попыхивал особой носогрейкой. Значит, разговор предстоял серьезнейший. Тогда-то он дал мне первый урок любви, темой он выбрал женщину, долго рассуждал о том, как она прекрасна, как благородно чувство, которое испытывает мужчина к избраннице, как девочки чуть старше меня уходили добровольно в армию, как подло и дурно сплетничать и делать их персонажами скверных анекдотов. Как ужасно, что в лагере к женщинам относятся наплевательски и тоже рассказывают о них всякие гадости. Все, что он вещал, одновременно являлось правдой и не совсем правдой. Он состоял из двух половинок, но тогда спас меня от удушающего стыда и неловкости, оградил от грубости и примитивности жизни. Передать, что творилось в душе, я не в состоянии. В подсознании я понимала, что злополучный анекдот не просто постыдный — он предательский. Я предавала свой пол, что ж. Ведь я тоже девочка, женщина. А он, мужчина, защитил девочек-фронтовичек, очистил от скверны, от грязи. Несколько дней не могла смотреть на отца, отвечать ему. А он посещал нас редко. Так тянулось месяца два, а то и три. Потом все опять сгладилось, но шрам остался и осталась боль, стыд, ужас! Вот здесь! — и Женя, взяв мою ладонь, притиснула к сердцу под шубкой. — Да, вот здесь! — я замер, ощутив остренькую, свободную, без бюстгальтера грудь, и вспыхнул от головокружительного чувства. — Эренбург подметил отцовскую чистоту, но не закрыл глаза и на его двойственность. Тюрьма и лагерь совсем исказили душу. Умом и сердцем он понял, что надо спасти дочь, облегчить ее страдания, но сам он оказался не тем, за кого себя выдавал. Сам он был отнюдь не поручиком Ромашовым. Нет, не Ромашовым. Окончательный разлад между нами произошел через два года. Мать уехала в командировку, наварила обед на три дня. Из леспромхоза его теперь отпускали чаще и на более долгий срок. В оперчекистском отделе обещали вообще скостить приговор и дать возможность устроиться на заводе. На ТЭМЗе, конечно. На запах жаркого тут же прискакали Додя Лифшиц и Митя Саратовский, принесли бутылочку, распили, побежали еще за одной, опять распили и начали рассказывать друг другу, каких баб они уважают и желают. Отец был не большой любитель житейских бесед, но водка кого не вовлечет в сомнительные откровенности. Додя все объяснял, чего он ждет от русской бабы, а Митя, как крепкий и здоровый русский человек, все нажимал на сладость женского естества. Вообще-то они ничего непотребного не говорили, ничего особенно неприличного или нецензурного. Но отец сейчас излагал чувства и мысли совсем иначе, чем два года назад. Эренбург правильно уловил не только его двойственность, но и генетическую — околоточно-полицейскую — приверженность к алкоголю и традиционное для русских стремление забыться. Отец совершенно упустил из виду преподанные истины, забыл обо мне и, наверное, обо всем на свете. Додя и Митя в те минуты ему были ближе и жены, и дочери, и священного огня любви к женщине. В новых услышанных словах и чувствах я не отыскивала ничего похожего на ту беседу у дивана. Ничего похожего! Все оказалось ложью, позой, выдумкой! Все! Все! Все! Я совсем не святая, я знаю все неприличные термины, заборов в Томске много, но он со своим проклятым Додей Лифшицем и сладострастником Митей Саратовским предали теперь меня. Понимаешь? Предали! Вот как! Вот как! — билось у меня в душе. Вот так просто, без затей! Бери бабу, и все! И чем проще — тем лучше! Я чуть не умерла от горя и стыда, когда всплыла, благодаря Наташке, история с ППЖ, а вы все обманываете и обманываете! И сами готовы завести ППЖ! И ты, отец, обманщик! Я снова не могла смотреть на него, но теперь — от стыда за него. Я стала исподтишка наблюдать за неким человеком по фамилии Сафронов, живущим бок о бок со мной. Я не могла видеть, как они с матерью укладываются спать, как гасят свет, как укрываются по плечи одеялом. Судила я строго, как в трибунале. Утром я пристально вглядывалась в материнское лицо и ничего не отыскивала в нем, кроме радостного света. А про себя думала: если бы ты знала, что он рассказывал Доде Лифшицу и Мите Саратовскому про других баб, с которыми встречался в молодости на Кузнецкстрое и в Челябинске. Я стала его трибунальщицей!