Европа в окопах (второй роман)
Шрифт:
А теперь…
Теперь Курт осмеливается насмехаться над ним! Над еще не забытым ударом, который так предательски выбил оружие из рук Шенбека, оружие, в которое он вложил лучшую часть своего мужественного «я»!
То, что за этим последовало, было типичным примером горного обвала: к первому камешку с каждым метром присоединяются более крупные камни, и вот уже лавина все сметает на своем пути.
«Как может свояк с таким пренебрежением говорить о вещах, в которых ничего не смыслит?» — «Но ведь я не сказал ничего оскорбительного!» — «Не сказал, но подумал!» — «Но милый Берт…» — «Ничего мне не говори, достаточно посмотреть на тебя, на твою безупречную синюю форму с золотыми нашивками на рукавах и белую
13
Leutnant in der Reserve — лейтенант запаса (нем.).
Тут разговор окончательно сошел с колеи логики и, без всякой связи отклоняясь в сторону, загромыхал на стрелках, швыряемых под колеса нарастающему гневу гордостью, самолюбием или чувством неполноценности, и привел ко все более грубым оскорблениям, которые уже нельзя было взять обратно; под конец за такими словами, как «трусость», «попытка спрятаться за юбку фирмы», последовало ледяное молчание. Теперь уже нельзя было ждать ничего иного, кроме вызова на поединок.
Но в ту же минуту Курт фон Лютгенфельс, небрежно соскочив с письменного стола и в полном блеске своей парадной формы морского офицера во весь рост вытянувшись перед свояком, рассмеялся:
— Не хватит ли? Весь наш спор выеденного яйца не стоит — оба мы офицеры, тебя не призвали, потому что ты один из руководителей предприятия, а я, хоть и служу на подводных лодках, уже полгода как откомандирован в кильские доки для контроля за выпуском листовой брони, которую вы нам поставляете. Какая тут разница?
Неожиданно Шенбек почувствовал, что пробуждается от дурного сна, грозившего ему смертельной опасностью. Ведь только что он стоял на краю разверстой пропасти, откуда на него целилось дуло Куртова револьвера. Он вздрогнул. Теперь, и верно, достаточно пожать руку, которую свояк дружески ему протягивал.
— Я же тебя, Бертик, понимаю, верь мне, — старался Курт подчеркнуть свое стремление к миру. — Даже представить себе не могу, какое это ощущение, когда приходится этак играть в солдатики. Тут и «лейтенант запаса» на визитной карточке не поможет. Да… Желаю тебе, чтобы это… — Курт махнул в сторону лежащих на столе бумаг. — Чтобы это хоть немного заменило тебе… ну, сам знаешь что…
И вдруг — снова пропасть. На миг Шенбек оцепенел. Но потом понял, что должен сейчас же найти быстрый и решительный ответ. Пожалуй, он уже знает такой. Только произнести. Он должен. Должен! И скорее, пока не начал раздумывать.
— Господин обер-лейтенант, извольте учесть, я вызываю вас на дуэль.
Протянутая рука Курта опустилась. Он удивленно поднял брови:
— Что ты сходишь с ума, дружище? Ведь я ничего особенного не сказал…
— Как оскорбленному, выбор оружия принадлежит мне. Я выбираю револьверы. — Лаконичность этих фраз в какой-то мере возвратила Шенбеку уверенность в себе.
С лица Курта быстро сошла растерянная улыбка, черты его на глазах каменеют, холод, который их пронизывает, передается и голосу:
— Ну что ж, с меня уже довольно этого театра марионеток! Надеюсь, ты не забыл, что сейчас война и ни один немецкий воин не имеет права самовольно лишать нашу армию своего собрата по оружию. Но если уж твоя честь in der Reserve так свербит, я предложу тебе кое-что получше — и притом никто из нас не погрешит против своего воинского долга. Просто
мы дадим друг другу честное слово, что не позднее двух недель попросимся на фронт. А там пускай решит судьба — нечто вроде русского поединка с одним заряженным и одним незаряженным револьвером. Такое решение полностью соответствует нынешним возможностям. Даже твой Трейчке не нашел бы что возразить. В высшей степени по-прусски. Идет?Шенбеку казалось, будто каждой фразой, каждым аргументом собеседник загоняет его в угол. Теперь некуда отступать и, припертый к стене, он вынужден стоять прямо, как стоят герои.
— Идет, — чуть хрипло, но тем не менее решительно произнес он.
Курт столь же громко щелкнул каблуками, а затем — не сказав ни слова на прощанье — повернулся и вышел из кабинета.
Все это происходило как раз в то время, когда Дональд Гарвей был ранен немецкой пулей, отклонившейся от первоначального направления благодаря торчавшему в стенке окопа голышу.
В первые дни после ссоры Шенбек молчал. Имел же он право все еще раз как следует обдумать. Право и время. Он прилагал все усилия, чтобы по его поведению никто ни о чем не догадался. Однако семья обратила внимание, что речь ее главы приобрела небывалую строгость и содержание ее изменилось: Шенбек поспешно уклонялся от всего, что имело хоть отдаленную связь с проявлением чувств, если же нечто подобное случалось — а это, разумеется, для нормальных семейных отношений вполне естественно, — он быстро вставал и уходил. Вернувшись через некоторое время, он становился еще замкнутее и строже.
Спустя неделю — полсрока уже минуло! — он попросил тестя, Великого Маннесмана, уделить ему время для частного разговора. С подчеркнутой беззаботностью, чуть ли не небрежно он сообщил, что чувствует потребность сменить удобное запечное существование на деятельность, достойную немецкого мужа. Короче, хочет поступить на активную военную службу.
Он был готов к худшему. Разумеется, старый господин ничему не поверит, станет его высмеивать, что он умеет делать в совершенстве, не останавливаясь перед неприкрытой грубостью, — и «милый Берт» должен будет все проглотить, пока наконец тесть не сообщит ему, что по различным причинам не может удовлетворить его просьбу. А затем не откажет себе в удовольствии приперчить столь желанное завершение своей речи скрупулезным перечнем всех причин, делающих его зятя незаменимым для предприятия; речь пойдет о его незаменимости в обществе как представителя фирмы, как члена клуба и семьянина, однако незаменимость в деле наверняка упомянута не будет.
Ладно, главное — что он, Берт, сдержит данное Курту слово.
Но придя в своих мыслях к такому заключению, он вдруг с удивлением обнаружил, что Великий Маннесман все еще не промолвил ни слова. Только смотрел на него, стоявшего чуть ли не по стойке «смирно». И во взгляде старого господина было столько холодного любопытства, что Берт чувствовал его как почти материализованные прикосновения к щекам, ко лбу.
— Очень жаль.
И голос его был… чем, собственно, он был так неприятен? Вдруг Берт понял: своей непостижимостью. Что старик задумал? Чтобы этот сухарь да кого-нибудь или что-нибудь пожалел?..
— Ты хорошо все обдумал?
Шенбек насторожился. В этом вопросе уже забрезжила надежда на благоприятный поворот дела. А поскольку сам Шенбек того страстно желал, надежда превратилась в уверенность, и он, уже, очевидно, ничем не рискуя, решил еще раз ударить в патриотический барабан:
— Я должен.
И вдруг испугался — стоило ли это говорить? Не было ли это произнесено слишком решительно? Теперь бы поскорее добавить, что таков его моральный долг, что, мол, он послушен внутреннему голосу… (а ведь с «внутренним голосом» уже можно полемизировать!).