Европа в окопах (второй роман)
Шрифт:
Кого же мне выбрать? Мать? Нет, не годится, не настолько у меня сильные нервы. Значит, кого-то более нейтрального, но и достаточно близкого, чтобы возникало желание что-нибудь ему рассказать… Ну конечно же: дядюшка Вацлав! Возможно, наш милый архивариус найдет в них занятный материал для своей «зоологии человеческого общества».
Итак, решено: адресат Вацлав Каван, Haus-Hof-und Staatsarchiv, Wien 1. Minoritenplatz 1. [5]
Так, а теперь я уже могу, дядюшка, представить тебе человека, который дал толчок к нашей — односторонней — корреспонденции, поскольку именно таковой я буду отныне считать свой дневник.
5
Придворный и Государственный архив, Вена 1, площадь Миноритов 1 (нем.).
Наш полк как раз был отозван с фронта, когда он впервые осчастливил своим присутствием наше импровизированное казино в зале
Вместо длинных описаний предоставлю слово самому господину капитану, насколько мне удалось запомнить и в тот же вечер записать его речь:
— Да, господа, я признаю, я полностью признаю, что нынешний прогресс в области вооружения и техники вообще требует определенных изменений в боевой тактике. Взять хоть вас… к примеру… ведь вы должны неделями скрючившись сидеть в окопах, верно я говорю? Но, уверяю вас, это имеет и свою отрицательную сторону, разумеется, я имею в виду то, что называют боевым духом. Ведь это два тесно связанных фактора: если я не воюю, то по необходимости морально деградирую, ясно как божий день! Верно я говорю? Или возьмем нынешнюю форму — ведь она прямо сливается с местностью! Знаю, что вы мне скажете, заранее знаю, но все равно возражу: там, где человек сливается с землей, там он остается в меньшинстве, просто исчезает, потому что земли всегда больше. Между тем как форма… Разумеется, я говорю о прежней форме… та поднимала человека над серостью земли и возносила в сферы, где господствовали такие ценности, как героизм, самопожертвование, отвага, короче — высшая мораль! Все это придавало солдату несравнимо больше силы, поддерживало его куда надежнее, чем жалкая охранная маскировка, подходящая скорее для червей, чем для порядочных мужчин.
Только представьте себе, господа, кирасира — разумеется, конного: он гордо высится на своем скакуне, точно бронзовая статуя, грудь сверкает, как зеркало, отражающее солнце, шлем античных богатырей, под подбородком латунная чешуйчатая перемычка, молнии палашей взвиваются над головами, когда всадники необозримыми рядами скачут один за другим, ритмично приподнимаясь в седлах… Господа, я пережил это во время маневров. Это просто невозможно описать!
Тем не менее господин капитан тут же принялся это расписывать. Начал с красочного изображения всевозможных кавалькад, с картинного описания гарцующих эскадронов, перечислял бесчисленные детали снаряжения, живописал кивера, называл знаки отличия, его рассказ сверкал золотой канителью, шитьем на вороте мундира, роскошными портупеями, ты прямо слышал топот копыт, шелест развевающихся на ветру знамен, хриплые команды и призывные фанфары труб.
В ту минуту господин капитан не видел окопной грязи, пулеметов и дальнобойных орудий, голубовато-серой амуниции, своим цветом напоминающей щучью чешую. Когда-то вы, дядюшка, рассказывали мне, как гуляя по осеннему Пратеру, забрели в паноптикум и как вас там неожиданно обступили фигуры из мира von anno dazumal. [6] Одной из них там наверняка уже нет — она сбежала и появилась среди нас: это Herr Hauptmann Brechler von Proskowitz.
Я смотрел на него: щеки побагровели, глаза сверкают… Ничего не скажешь — счастливый человек. В ту минуту…
6
Из давнего прошлого (нем.)
Впрочем, потом — и очень скоро — оказалось, что он человек открытый, хороший товарищ, никогда не задирает нос перед младшими по званию. Но для внимательного наблюдателя он был прозрачен, как стеклышко. Например, одной из его слабостей была манера ходить враскачку, подражая походке кавалеристов. Видя эти его потуги и слыша его речь, пересыпанную словами и оборотами из кавалерийского лексикона, каждый без труда мог понять, что было мечтой всей жизни этого пехотного офицера.
Единственной загадкой, в которую долго не удавалось проникнуть нашему совершенно невинному любопытству, было, как фон Просковиц к нам попал, ибо он не занимал никакой штатной воинской должности и не отвечал ни за какой участок фронта. Просто был «включен в офицерский состав полка» — вот и все. Между собой мы прозвали его «окопным командным резервом». Наш обер-лейтенант, который по званию был ниже Брехлера, постоянно нервничал, поскольку по должности или, точнее, «по отсутствию таковой» Брехлер был ему подчинен. Пока что обер-лейтенант решил эту проблему, предварительно обсуждая приказы — по крайней мере те, которые не были спущены сверху, а отдавались по его собственному усмотрению, — с «господином капитаном». Разумеется, это бывала сущая ерунда, касающаяся провианта, назначения в патруль или караул, а капитан Брехлер всегда и всему с дружеским усердием поддакивал.
Однажды до нас дошли
неопределенные сведения, что он был переведен сюда в наказание, да и было на то похоже. Намекали, будто виной всему незаплаченный (ибо такую фантастическую сумму и заплатить невозможно) карточный долг. Однако за такие вещи офицер обычно должен был распроститься не только с чином, но и со службой. С другой стороны, вполне может быть, что это правило действовало в мирное время, а во время войны, когда забирают всех без разбора…Только немного позднее я услышал куда более правдоподобную версию, которая и по стилю значительно больше соответствовала характеру нашего бравого «пополнения». Капитан Брехлер фон Просковиц, как кадровый офицер, естественно, отправился на поле боя еще в самом начале войны и участвовал в кампании против Сербии. Когда в первые же дни похода его полк переправился через Дрину, Брехлер скомандовал немедленно начать атаку, надеясь, что все пойдет так же легко, как шло до сих пор. Стрелки еще не успели как следует растянуться в цепь, а он знай командует: «Вперед! Вперед!» — и сам прогарцевал на коне (правильнее было бы воспользоваться здесь более возвышенным оборотом: hoch zu Ross [7] — с саблей наголо, которой он размахивал над головой, с золотой офицерской кистью на ножнах. Да, чтобы не забыть: фехтовальную скобу он с нее тоже не снял. Рассказывают, будто перед солдатами вширь и вдаль простиралось бесконечное кукурузное поле, нигде ни души. Капитан с криком «ура!» скакал вдоль наступающих цепей. Когда те оказались шагах в десяти от высокой кукурузы, из нее, как горох, посыпались выстрелы. Одним из первых пал не Брехлер, а его конь, самого же капитана спасло лишь то, что он застрял ногой в стремени и не мог высвободить ее из-под павшего животного, защитившего его от сербских пуль своим телом. Короче, полк не добрался даже до края кукурузы, а остатков его хватило лишь на то, чтобы господина капитана вызвали на штабную комиссию.
7
Верхом (нем.).
Вот что я слышал и вполне этому верю. Потому что такая донкихотская атака без страха и упрека как раз в духе нашего старого капитана. Я вовсе не хочу сказать, будто он стар годами, но он чертовски стар из-за эпохи, в которой мысленно все еще живет и которая живет в нем.
Правда, к нам он уже явился без перевязи и золотой портупеи, а петлицы со звездочками у него, как и у всех нас, обшиты серым кантом».
2
«Милый дядюшка, сегодня пишу тебе, пожалуй, из страха.
Из страха перед самим собой.
Бояться себя — не правда ли странно? При этом я ничего такого не предпринимаю и вокруг меня ничего такого не происходит, что могло бы нагнать на меня страх. Наоборот, в последние дни тут сравнительно спокойно, и вот именно сегодня, в самый спокойный из вечеров, я решил обо всем тебе написать. Это будет своего рода «гражданская исповедь».
Прежде всего — чтобы ты представил себе общую картину (дело в том, что, как выяснится в заключительной части письма, — это важно). Итак: я нахожусь на выдвинутом вперед наблюдательном пункте, то есть в конце недлинного окопа, выведенного к нашей главной траншее перпендикулярно, в сторону неприятельских позиций. Я сменил тут своего предшественника на четыре часа. Моя задача — смотреть и слушать. Стою я на небольшом возвышении, укрывшись за низкой насыпью с бетонированным воронкообразным раструбом для наблюдения. В желобке раструба лежит винтовка, справа на расстоянии вытянутой руки — полевой телефон, слева — сигнальный пистолет.
Те, напротив, — примерно в двухстах метрах от меня, и еще нас разделяют два ряда колючей проволоки, протянутой перед нашими и их окопами.
Пространство между нами — его красиво называют «ничейной землей» (правильней было бы назвать ее «в данный момент ничейной») — ровное и прекрасно просматриваемое, ибо все, что когда-либо на нем росло, давно скошено пальбой с обеих сторон. Кроме того, сейчас светит полная луна, на небе ни тучки, так что любая неожиданность исключена, никакого сюрприза эта ночь мне преподнести не может. А сверху? Порядочной канонады нынешней ночью ожидать не приходится. Как видишь, у меня все условия, чтобы без помех раскрыть перед тобой душу.
Но сперва еще вот что.
Пишу я, будучи обеспокоен смятением, которое в себе обнаружил, и притом знаю, как ты не переносишь в устной и письменной речи отсутствия логики, беспорядка в изложении и тому подобных вещей. Тем не менее в последующих строках тебе, безусловно, придется со всем этим столкнуться. И повторяю: добавь еще мое неумение выразить мысль…
Ну, хватит вступительных тирад, лучше без перехода — прямо к делу.
Речь пойдет о смерти. В мирное время я часто о ней думал, как любой человек, не лишенный воображения (а кто его лишен начисто?). Пытался как можно ближе и с разных сторон с ней познакомиться, постигнуть ее методы и трюки, до конца ее изучить и тем для себя обезвредить. Разумеется, я не был столь безрассуден, чтобы надеяться, будто тем самым лишу ее последнего слова. Но все же старался биологически приблизить ее к себе и обосновать, чтобы в конце концов она слилась с самой жизнью как ее естественное завершение, просто как одна из ее сторон, хоть и неприятная, но настолько самоочевидная и будничная, что давно утратила грозный ореол исключительности.